Литмир - Электронная Библиотека

У военного городка, возле будки часового, Игнат сказал мне:

— Я тебя не знаю. Я тебя случайно встретил на дороге. А то тебя не пропустят.

Он повторил это часовому. Я не знала фамилию отчима, но знала, где находился в военном городке наш дом, и часовой пропустил меня. Я оглянулась, спина Игната уже пропала в темноте.

Мама уже давно на пенсии. И давно уже мы с ней живем в разных городах. Недавно получила от нее письмо. «Такая радость и новость, что опять вся жизнь, как живая, перед глазами. Была я в Минске, ходила в музей Отечественной войны. Повстречалась с Игнатом. Сидит на портрете с партизанами. Командиром был у них. Погиб в сорок третьем году. Ты вряд ли его помнишь, маленькая была. Хороший был человек, любил меня, а я молодая была, дурная, не любила. Хотя, с другой стороны, как полюбишь, если не любишь…»

Я не написала ей, что помню Игната. И при встрече о нем не заговорила. У матери о нем своя память, у меня — своя. Помню, как вел он меня неблизкой дорогой поздним вечером к тому месту, к которому, не будь меня рядом, и близко бы не подошел. Он уже тогда был героем. А то, что в жизни бывал и пьян, и жесток, то уж такая ему жестокая выпала любовь.

Так повелось, что наши слова об ушедших как цветы на могиле. Будто не люди ушли, а ангелы. А у них ой-ой как по-разному бывало: и трудно, и шершаво, и колюче, и неприбрано. Я помню Игната. И жизнь моя во многом сложилась так, а не иначе, потому что в детстве увидела я перед собой Игнатову любовь. Увидела и запомнила на всю жизнь, еще не понимая щедрости ее, жестокости и горя.

Василий

Мать долго была молодая. Через десять лет после войны, когда ее сверстницы на моих глазах стали старухами, мать все еще была молодой. Закручивала на затылке тугую косу, надевала по воскресеньям голубое платье с белыми пуговицами, туфли-лодочки и выходила на улицу. Подходила к соседкам, присаживалась на лавочку, слушала льстивые слова, в которых, как во всякой лести, было много неправды. «Ты, Ольга, женщина первый сорт. Тебе бы только девку свою с рук спихнуть. Сколько ж это ей еще учиться? Ты, Ольга, пара большому начальнику. Вспомнишь наши слова, придет час — вспомнишь».

Мать вечером говорила:

— Эти бабы — темный лес. Посидишь с ними и устанешь хуже, чем от работы. Замуж всё меня выдают. Говорить не о чем, вот и толкут слова, как воду в ступе.

— А ты бы пошла еще замуж?

Мать прищуривала глаз, взгляд становился подозрительным, вздыхала, обдумывала вопрос — взгляд тонул в воспоминаниях.

— Я уже была. Набывалась.

Была она родом из деревни, из крепкого деревенского двора, который сожгли при отступлении белополяки. Дед с бабкой и тремя дочерьми переселились к родным, жили в бревенчатой, стоявшей посреди огорода бане. Печь из камней, топилась по-черному, спали на высоких лавках, с которых их сгоняли в субботние дни, — приходила родня с ведрами и березовыми вениками, таскали воду, выплескивали ее на раскаленные печные камни, парились на лавках.

При таком жилье, без приданого, младшая дочь Ольга невестой себя не считала. Да и женихов в деревне не было. Вдовец с четырьмя ртами и пастух Готька, без возраста и всякого понятия малый, в счет не шли. Засватал мать приезжий человек из города. Выступал перед крестьянами на митинге, агитировал за новую жизнь. Синеглазый, в вельветовом пиджаке, на ремне кобура с наганом. Вроде бы мать к нему подошла после митинга и сказала: «Ты тут отбрехал себе и дальше поехал, а где ж это общее будет, когда у одного дом под железом, а у другого на чужом огороде чужая баня». А отец вроде бы взял тремя пальцами ее за подбородок и ответил: «Ишь ты какая». Так это было или не так, но факт, что утром следующего дня увез приезжий человек мою мать в своей таратайке в город Рогачев. Мать прожила с ним четыре года. И три первых года моей жизни был у меня родной отец.

Отец умер внезапно. Приехал из района, поел, разделся и лег спать. Мать обиделась. Вернувшись, он обычно рассказывал ей о том, где бывал, подходил к моей кровати, расспрашивал, как я тут без него жила.

Он уснул тихо и спал, как всегда, без сапа и храпа, спал, по выражению моей матери, «как ангел». Она же, словно почувствовав, что завтра в дом нагрянут нежданные гости, вдруг принялась мыть полы, вытирать мокрой тряпкой листья фикусов. Потом постелила себе на сундуке и легла.

Отец умер, не проснувшись. Мать завернула меня в одеяло и побежала на другой конец города, к нему на работу.

— Убили, — сказала она дежурному, — убили Коваленка.

Несколько месяцев шло расследование. В медицинской справке, которая до сих пор хранится у матери, написано, что смерть наступила «в результате разрыва сердца». Много лет спустя в одном из разговоров кто-то ей сказал:

«Разрыв сердца? Такой и болезни нет. Может быть, инфаркт?» Мать глянула на меня сокрушенно, потом дома достала из старого ридикюля справку и сказала: «Я тогда еще знала: убили его. Такой и болезни нет».

Я помню, как мы уезжали из города. Помню, хоть помнить бы не должна. Мне было без одного месяца три года. Шел дождь. Узлы на подводе покрыли клеенкой со стола. Меня сунули под эту клеенку. Я сидела на покатом узле, клеенка над головой коробилась. Мать шла рядом и вытирала мне мокрой ладонью лицо.

Я мало запомнила из той жизни. И совсем не запомнила отца. Он оставил мне свою фамилию и дал имя, которое я потом сменила в эвакуации, в сибирском городе Томске. Он назвал меня Рэмой. Рэма — четыре начальные буквы неизвестного мне революционного лозунга. Мать расшифровывала так: революция, экономия, международное объединение. Уже в первом классе я поняла: что-то здесь не так, и ежилась, и страдала, когда она кому-нибудь при мне объясняла мое необычное имя.

Воспоминания тех лет остались коротенькими и пристраиваются друг к другу плотно, будто без отчима жила я не семь лет, а один день.

Новый год. Маленький городок Слуцк. Для меня он большой и понятный. За площадью в центре — базар. Связки прошлогоднего лука, горки огурцов и ранних яблок на длинных деревянных столах. Белое, низкое, с железными решетками на окнах здание бани.

Каждое утро с полотенцем через плечо я хожу в детский сад. Полотенце вешаю во дворе на длинной вешалке. Крючки деревянные, и над каждым из них квадратик с рисунком. На моем квадратике — яблоко, румяное, с зеленым листком на черенке. И над кроватью тоже квадратик с яблоком, и стул с яблоком на спинке; где бы ни было яблоко — это мое.

Мать с работы приходит поздно. Со двора на второй этаж ведет с улицы длинная лестница. Второй этаж — как нашлепка на доме; там всего две комнаты и темный коридорчик с плитой. В большой комнате живет семья зубного врача. В маленькой — мы с матерью. У зубного врача сын Ося. Он учит меня грамоте, так как учится уже в первом классе. Ося учит меня читать, писать и арифметике. Учит по всем правилам. Стоит передо мной, сложив руки на груди, и говорит: «Коваленко, не отвлекайся, слушай внимательно». Я зову его Зоей Васильевной. Так надо. Так зовут Осину учительницу. Бабушка Оси приходит и говорит с порога: «Руки мыть — обедать». В тарелках — молочный суп, в котором плавают оранжевые кружочки моркови. Я очень хочу есть, но этот суп есть почти невозможно. Осина бабушка говорит: «Ты гордая девочка. Ты ешь так, как будто у тебя дома на столе пирог с печенкой». Дома на столе у меня холодная картошка в чугунке и хлеб, посыпанный солью. Это так же невкусно, как морковный суп на молоке. Я ем суп и говорю: «Очень вкусно. Спасибо». Врать я стала много поздней. Это было не вранье, что-то вроде первого проблеска деликатности.

Я закидываю на дверях крючок и ложусь спать. Мать требует чтобы я закрывалась. Она стучит громко, я крепко сплю, и разбудить меня нелегко. Пол зимой ледяной. Я откидываю крючок, мать ругается:

— Опять босиком? Надевай валенки.

Я натягиваю чулки, всовываю ноги в валенки, и со сна я не сразу соображаю, что же надевать дальше. Мать помогает мне натянуть платье, повязывает поверх пальто платок — крест-накрест на груди, потом концы под мышки и завязывает их узлом на спине. Я готова.

17
{"b":"233966","o":1}