Но его тростниковый плачущий друг, давая утешенье его душе, словно предрек смерть родителей. Сначала умерла молодая, но за год совсем поседевшая мать. Затем свалился отец. За три-четыре дня до кончины, глубокой ночью, отец позвал его из подвала в лавку, к своему одру.
— Прости грешного отца своего, сынок! — сказал, с трудом приподнимая голову с подушки. — Знаю, ты пострадал из-за моих грехов. Что делать, видно, таково повеленье аллаха! Поверь мне. Целый год меня мучает единственная мысль: что станет с тобой, когда закроются мои глаза, когда я уйду из этого мира? Я скажу тебе, а ты запомни, крепко запомни: род человеческий хуже голодных волков — те своих не пожирают, а люди… кто слаб, тот у них обречен. Но знай, дитя мое: силу человеку дает не красота, не стать, даже не знатность, сила — в богатстве! Сила султанов тоже не в короне, а в казне… Сдвинешь вот эти кирпичи в нижней нише стены. Там — видишь — яма. А в яме — два больших сосуда с широкими горлышками. Видишь?.. Так вот, запомни, сынок, — голова отца упала на подушку, слезы катились по его седой взлохмаченной бороде. — Мне от деда твоего достался один сосуд с драгоценностями, тебе передаю два кувшина! Береги богатство, превыше всего береги, и оно послужит верно и в черные дни, и в счастливейшие.
Так сказал отец. И он оказался прав!
Богатство и впрямь выручало Пири Букри в тяжкие дни жизни. Ну, а в счастливые мгновенья?.. Да были ль у него счастливые мгновенья? В десять раз Пири Букри увеличил то, что оставил благословенный родитель. Два сосуда с драгоценностями превратил в двадцать. Но где оно, счастье? Богатство не дало ему Райханы-бану, на богатство не позарилась и Садаф-биби. Нет у него ни близкого друга, ни возлюбленной…
Горькие думы Пири Букри снова прервал гневный голос Хатли-бегим. Горбун соскочил с кресла, на цыпочках подкрался к двери, приложил ухо там, где между поверхностью двери и косяком зияла тоненькая щелка.
Хатли-бегим говорила так, будто каждое слово отрубала саблей:
— Используйте всех, кто вам предан из сотников. Пусть охраняют «Невесту неба» самые верные сарбазы. Никто не должен преградить дорогу во дворец настоящему Ибн Сине!
Пири Букри торопливо отскочил в сторону, заслышав быстрые твердые шаги Хатли-бегим. Она вошла в смежную комнату. Гневная, с красными пятнами на напудренном лице.
— А, жених! Вор остается вором и в раю: и здесь пытаешься подслушивать, а, старая крыса?
— Нет-нет! Ваш покорный слуга готов служить вам, моя госпожа! — Пири Букри сунул руку за пазуху своего халата и вытащил некую круглую вещицу, завернутую в домотканую тряпку. Подобострастно кланяясь, протянул приношение Хатли-бегим: — Редкостный браслет, работы багдадского ювелира, госпожа. И украшен редкостными каменьями.
Хатли-бегим хотела было протянуть руку к подарку, но тут же и отдернула ее.
— «Редкостный браслет»! — передразнила она горбуна. — Посмотри-ка на тряпку, в которую ты завернул этот багдадский браслет. От одного взгляда на нее человека может вытошнить… Возьмите браслет, господин главный визирь! Потом пусть отнесут ко мне. — Хатли-бегим посмотрела на согнутого в поклоне Пири Букри, презрительно усмехнулась: — Жених должен держаться гордо. Ну, да так и быть — завтра пришлю тебе кое-кого из гарема. Поможем тебе, поможем, Паук, И со злой улыбкой на тонких губах Хатли-бегим вышла из комнаты.
Глава двадцать восьмая
1
Посланцы Хатли-бегим — вернейшие из верных ее сарбазов — приехали за Ибн Синой лишь спустя четверо суток после того, как великий исцелитель появился в Газне.
Казалось, оба ученых, и Бируни, и Ибн Сина, напрочь забыли обо всем на свете, кроме нескончаемой беседы, которой они были поглощены в обсерватории. Беседы эти обычно начинались за утренним чаепитием и продолжались до полуночи, а однажды так и до рассвета. Они с жадностью утоляли жажду общения друг с другом: говорили о жизни, о Вселенной, о совершенстве законов природы и несовершенстве человеческих деяний. Они, как и раньше случалось, спорили — отчасти о том же, о чем спорили некогда: о причинах жизненной силы, несомой солнечными лучами, о влиянии тепла и холода на плоть живую и мир минералов, о способах измерения расстояний. О, теперь Бируни следил тщательно за тем, как ему вести спор с Ибн Синой, подбирал возражения такие, чтоб и тени колкости в них не было. Никогда Бируни не сомневался в могучем уме Ибн Сины, а перед его знаниями врачевателя преклонялся. Но только теперь, когда Бируни сидел рядом с Ибн Синой в тихих, тронутых вечерним покоем комнатах «храма уединения», слушая самого Ибн Сину, когда тот объяснял логику построения книг «Аль-Канон» и «Аш-Шифо» или доверительно высказывался о поэзии и музыке, тем паче о философии, — только теперь Бируни прочувствовал истинное величие этого человека, синеглазого, лобастого и насмешливого.
Бируни поистине уверовал — не просто по соображениям рассудка, но сердцем, интуицией, — что Ибн Сина обладает не только великолепной наблюдательностью, острой проницательностью, без чего не способен успешно действовать любой настоящий врачеватель, но и непередаваемым в слове, в термине, тончайшим чувством предрасположенности к распознанию причин заболевания у человека, а стало быть, и к отысканию способов лечения. Ибн Сина рассказывал о приемах выслушивания кровотока в сосудах, и открывалось Бируни, что по нему, оказывается, можно постичь, как работает не только сердце, но и печень, и даже почки человека, а слушая про все это, Бируни одновременно прислушивался к собственным мыслям о том, что даровитых людей много среди ученых, но великих, одаренных божественными способностями, — единицы на тысячи, и вот перед ним один из этих единиц-гениев, и, слава аллаху, это добрый к людям гений.
О явлениях природы они могли спорить, об устройстве человеческого тела и способах врачевания приличествовало говорить из них двоих лишь Ибн Сине, но когда беседа приходила к обсуждению извечных и изначальных вопросов: «Что есть жизнь?», «Где ее первопричина?», «В чем смысл жизни?» — вот тогда слова и мысли одного особенно близко сходились со словами и мыслями другого.
Бируни признавал две субстанции жизни — и ту, что есть природа, и ту, что есть дух. И обе субстанции взаимосвязаны. Ибн Сина присоединялся к такому мнению, только не забывал добавить, что и в природе, и в духе проявилась «первая причина» — не первый толчок в некоем времени, а воплощение творца всего сущего во всем сущем. Мир — это цельное бытие, где все необходимо и взаимосвязано и не зависимо ни от чего, кроме отношений причин и следствий… Бируни слушал собеседника, и слушаемое было созвучно с тем, что долго ворочалось и в его собственном сознании: да, «первая причина», она — во всем, но разве она управляет всем, разве мир не движется кругами взлета и возврата, сам по себе?.. Это затаенное (поди-ка выскажи это вслух улемам, которые только и твердят всегда: «воля аллаха», «воля аллаха»…) совпадало с глубокими философствованиями Ибн Сины, приносило Бируни душевное удовлетворение.
И вот еще вопрос, что терзал обоих: если мир, воплощение творца, существует на основе великих необходимостей, где все-начиная от движения планет до цикла жизни мотылька — свидетельствует о закономерности, о целесообразности, а стало быть, оправданности и справедливости, почему же род людской ведет свою жизнь на иных началах? Нус, говорит Ибн Сина, то есть разум природы, целесообразен, но он не может логически объяснить, почему нус рода человеческого — в плену невежества и жестокости?
И снова из сфер горних, с высей философских спускались они в мир реальной жизни, где так мало справедливости и правды.
Бируни старался как можно дольше оттянуть тот миг, когда придется рассказать Ибн Сине о нынешних делах, творимых борющимися кликами в Газне, в том числе и о злополучном лжелекаре, который, выдав себя за Ибн Сину, уже сел султану на голову. Оскорбительная история! Не обидно ли будет Абу Али узнать, что какой-то проходимец… Случилось, однако, так, что Абу Убайд, услышав эту историю, нарочно ли, нечаянно ли, но посвятил в нее своего устода, так что сегодня Ибн Сина сам вдруг заговорил с Бируни обо всем этом и попросил поведать ему и подробности.