Ежедневно мы проезжали путь не менее чем в двадцать фарсангов, я думаю. А молва людская обгоняла караван! И в любом месте, где бы мы ни останавливались, нас ожидали люди, больные и немощные. Откуда они узнавали о шейхе, от кого — одному аллаху известно. Плача и стеная, бросались они шейху в ноги, просили избавления. Нукеры били и гнали их прочь, они оставались. И тогда шейх жестом утихомиривал нукеров, принимался смотреть больных.
Шейх не знал ни отдыха, ни покоя. Не было немощных, так он на стоянках отправлялся за разными травами или наблюдал птиц и зверей. Мне он рассказывал иногда по вечерам — в час редкого спокойного настроения — о том, как возникают горы и ущелья, учил читать раскрытую книгу камня, песка и глины. Даже в трудной этой дороге он думал о будущих произведениях!
Такова его натура! Даже в крепости Фарадж, куда его ввергли злоба и наветы врагов, он был занят чтением и размышлением. Я бывал у него в заточении. Помнится, начальником крепости был Ибн Якзон. Старец на редкость справедливый и благочестивый. Он отвел для шейха самую просторную и самую тихую комнату в крепости, снабжал бумагой и перьями. Каждое утро я приходил к шейху. Расхаживая по комнате, он диктовал, я записывал. За четыре месяца заточения шейх закончил несколько своих произведений… Тут были повествования, много стихов, размышления о музыке, исследование фигур логики. Позже шейх смеялся: „Поистине — нет худа без добра. Не попади я в крепость, возможно, ничего не написал бы“.
Так-то оно так, но когда шейх попал в крепость Фарадж, он в то время был еще полон сил. Не то теперь. Шейх ослаб от страданий своих — видимых мне и, наверно, неведомых мне. Его душу грызла какая-то боль, о которой он никому не говорил. Может быть, о боли этой, о тайной тоске знал Шокалон, но Шокалон остался в Исфахане. Сколько ни просил шейх эмира, не разрешил он шейху взять Шокалона с собой.
Каждый раз, когда мы останавливались вечером в пути и зажигали на ночь костры, шейх уходил куда-то и где-то долго бродил один. Из-за какого горя не находил он себе покоя?
(Это я узнал много лет спустя. Оказалось, что шейх в юности был влюблен в мать той самой бухарской невольницы, которую прислали эмиру Масуду. Девушку разлучили с возлюбленным. Судьба несчастной узницы эмира, брошенной по его приказу в исфаханский зиндан, очень волновала шейха. Кем была ему эта девушка — о том ничего не могу сказать…)
Повезет ли шейху теперь? Если султан выздоровеет, то в порыве благодарности, может быть, скажет шейху: „Проси чего хочешь!“ И шейх тогда попросит сохранить жизнь несчастной Каракез. Случится ли так? Осуществится ли это намерение, в котором шейх мне признался однажды? Не знаю!
Шейх сегодня очень устал. Как только мы прибыли в бекат на ночлег — последний перед Газной, — он ушел в отведенную ему келью и лег там. Я же начал готовить пищу. На завтрашнее утро».
Из воспоминаний Абу Убайда Джузджани
2
…Ибн Сина и вправду за дни путешествия так истомился душой и телом, что, едва положил голову на подушку в отведенной келье, тут же и заснул. Недаром говорится в народе: тяжелая дорога готовит к загробной жизни…
Но что это за плач? Или грустная песня?.. Кто это, кто?!
«Простите меня, несчастную, о великий исцелитель! Я не нашла никого, кто бы внял моей мольбе, кто бы сжалился надо мной, — потому-то со своим горем пришла я к вам!»
«Бутакез-бегим?.. Но мне сказали, что Бутакез-бегим умерла!»
«Да, я умерла, исцелитель мой, и останки мои покоятся в Алайских горах, у подножья горы Угуз».
«Странно! Мертвая воскресла и плачет, как ребенок…»
«Как же не плакать? Вы же знаете, какие беды пали на мою единственную дочь. Разве, услышав про это горе, могла я спокойно лежать в могиле? О нет, я, рыдая, молилась аллаху, уж не знаю, дошли ли мои мольбы до него, иль слезы мои расплавили надгробный камень, — только могила моя разверзлась. Всевышний вернул мне жизнь… Плача, пошла я в Исфахан искать свою дочь. Ни ее не нашла, ни души, которая бы отозвалась на мое горе… Пришла к вам, исцелитель мой! Я ведь выпросила ее у аллаха, единственное дитя… Не от вас она у меня, увы, но я люблю ее, будто она — плод нашей с вами любви…»
«Я так и думал, бегим. Так сказал мне и Шокалон. Но что же я могу сделать, бегим?»
«Что?.. В горькие дни нашей разлуки вы тоже говорили: „Что я могу сделать?“ И меня оторвали от вас… Что же это за мир несчастный, где никаких сил против зла нет ни у кого?!»
«О, я ведь тоже перенес немало несчастий, моя бегим!»
«Каких? Не ведаю. Вы ведь вычеркнули меня из своего сердца. Кто там, в вашем сердце, что там — не знаю. Вы прославились на весь свет как великий исцелитель, я же осталась одна, покинутая всеми, кто был мне дорог. Я теперь знаю: нет нигде таких огромных гор, как Алайские горы. Нет нигде таких белых-белых вершин, как вершины в Алайских горах, нет нигде воды чище и прозрачней алайской, и пастбищ нет лучше, чем алайские пастбища. Но мне там было не до Алая! Я все глаза проглядела, глядя на дорогу, ожидая вас, исцелитель, мыслями я была всегда в степях около Бухары, долгие-долгие годы я провела в думах о вас, вспоминая, как ранней весной мы скакали среди полевых маков. Не покажется ли милый сердцу всадник на караванных путях, ведущих к Алаю, — все думала я, все ожидала… Не показался! Он писал книги… писал их в те звездные ночи, когда я…»
«О бегим, не будем говорить о написанных мной книгах, славе моей. Ведь я… чтоб хоть раз увидеть вас, я отказал, ся бы от всех этих книг и от славы. Да, моя бегим, да, моя первая любовь!»
«Но если правда, что вы сейчас мне говорите… то вам вручаю судьбу моей дочери, которую выпросила я у аллаха, думая о вас, Абу Али! Вы едете в Газну лечить султана Махмуда — сделайте же так, чтобы с ней не случилось плохого. Я люблю ее — вашу дочь! Вы еще любите меня, память обо мне? Тогда знайте: прах мой останется в Алайских горах, а душа будет обитать в проклятом Исфахане и в Газне проклятой, обитать, обреченной на вечное горе, коль вы не поможете…»
3
Ибн Сина проснулся весь разбитый. Долго лежал без движенья, вглядываясь в крупные звезды, видные через округлое отверстие в потолке.
Что это было? Сон, явь?
Ибн Сина не раз задумывался о природе сновидений, пытался разгадать их тайну. Он в «Аль-Каноне» определил, какие типы сна бывают у людей здоровых и людей больных, как они связаны с «пневмой» животной и «пневмой» душевной. Казалось бы, он все знал, что можно, что допустимо знать человеку о сне и сновидениях. Но вот то, что произошло с ним нынче, когда он видел живую Бутакез-бегим, слышал ее голос, полный горечи и муки, — разве то было сновидение и он в то время спал?
Как сказала ему бегим? «Я люблю дочь, как будто она — ваша дочь, Абу Али… ее судьбу вручаю вам!»
В Исфахане, взявшись за лечение эмира Масуда, Ибн Сина надеялся повидать дочь Бутакез-бегим. Эмир даже разрешил ему это. Но словом устным, не письменным, и потому сторож зиндана потребовал от Ибн Сины указ с эмировой печатью, без него же не пропустил к узнице. Так он и не увидел Каракез. А срок отъезда их в Газну эмир назначил на раннее утро следующего дня…
Ибн Сина почувствовал: нет ему спасенья от гнетущей тоски. Прилег на подушку, закрыл глаза.
Вот он, вот — маленький зеленый холм среди беспредельной степи, там, за Афшаной. Большая белая юрта. А внизу, вокруг холма, много других юрт, коричневых, серых, поменьше… Весна… Буйство трав — даже на высоких песчаных барханах словно огоньки горят красным полевые маки среди золотистого осота, бархатистой полыни, мелкого дикого лука, ревеня, сайгачьей травы, нежных одуванчиков… Молоденькие, тоненькие девушки бегают — раскачиваются птичьи перья на их красных колпачках, звенят серебряные монетки-мониста. Песни плавно плывут-растекаются, будто река по безграничной степи. Абу Али, бывало, подолгу слушал пение — то девушек, то молодых джигитов, и казалось тогда ему, что он не в степи, а на огромном корабле, что движется в какой-то иной — полный звезд — прекрасный мир.