Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Шестнадцать лет. И на лице улыбка.
Перед тобой отныне — целый свет.
И по утрам не чувствовать тревоги зыбкой —
Как это хорошо — в шестнадцать лет.

Я позавидовала этому ее стихотворению. Мои шестнадцать совпали с апогеем сталинизма, не только настоящее, но и будущее не пробуждали во мне никакой радости. Лишь теперь мне стало очевидно, как я в молодости завидовала прошлому моей матери и бабушки. Довоенная Польша представлялась Аркадией, утраченным раем, сладость которого мне никогда не познать. Она сверкала в воспоминаниях тысячами огней. И никакой тенью не заслонить райского ландшафта.

В саду памяти - i_007.jpg

Независимость в представлении моих бабушки и деда означала прежде всего возможность заниматься своим делом. Без всяких опасений и политических репрессий именно сейчас, а не в каком-то там будущем. Весной 1919 года Якуб Морткович по специальным пропускам и разрешениям выехал во Францию и Англию на одном из первых военно-дипломатических экспрессов, чтобы восстановить прерванные войной контакты. Он взял с собой экземпляры своих изданий. В брошюре «Польская книга как международное средство пропаганды» позднее вспоминал: Главный директор Оксфорд Пресс известный издатель Мильфорд во время дискуссии сказал мне: «Вы показываете мне, как у вас издается книга, а заставляете поверить в вашу культуру и независимость».

В саду памяти - i_068.jpg

Якуб Морткович.

Вернулся он, полный множества идей и планов, с предложениями о сотрудничестве. Привез в Варшаву французские и английские литературные новинки, огромное число альбомов и художественных репродукций, которыми разукрасил витрины книжного магазина на Мазовецкой; рулоны разноцветного полотна на обложки для книг. Жена с дочерью с большим трудом выпросили у него несколько метров этого чуда себе на летние платья.

В убогом послевоенном 1919 году, когда безумствовала инфляция и цены менялись с часу на час, в издательстве Мортковича вышло более тридцати различных книжных позиций, в том числе пятитомное собрание поэзии Леопольда Стаффа и пятитомное же собрание прозы Стефана Жеромского, а также «Как любить ребенка» Януша Корчака, «Лук» Юлиуша Каден-Бандровского, «Весна и вино» — первый сборников стихов Казимежа Вежиньского. Семнадцатилетняя Ханна не сводила с молодого и красивого поэта зачарованных глаз.

Рядом с магазином на Мазовецкой известное кафе «Земяньское», где за маленькой чашечкой с черным напитком собирались известные поэты, писатели, люди театра, художники. Там зарождались самые интересные проекты и возникали лучшие шутки, в искрящейся атмосфере среди друзей устанавливалась непререкаемая иерархия; тот, кто не понравился злым скамандритам: Тувиму, Слонимскому, Лехоню, — был конченным во мнении окружающих, дебютант же, если ему позволялось присесть к их столику на небольшом возвышении, чувствовал себя так, будто ему пожаловали дворянство.

Подружки Хани, ученицы гимназии им. Клементины Хоффман, урожденной Таньской, с пансионерским обожанием взирали через окно кафе на знаменитых литераторов. Ханя знала их всех лично. И ей хотелось быть вхожей в этот мир благодаря собственным заслугам, а не родителям. Она писала стихи, хорошо рисовала. Стать писательницей? Художницей? Не могла решить.

После экзаменов на аттестат зрелости она пошла на факультет полонистики в Варшавский университет, а в качестве дополнительных занятий выбрала еще историю искусств и записалась в Школу изящных искусств. Там преподавали известные профессора: Конрад Кшижановский, Тадеуш Прушковский, Станислав Ноаковский, прославившийся своими лекциями, на которых делал чудесные рисунки мелом на доске. К университетской учебе она относилась очень серьезно, тогда как годы в Академии вспоминались временем детской беззаботности. Фантастические безумства богемы, балы с шампанским, пленэры в Казимеже на Висле, известные в городе выходки артистичной молодежи контрастировали с торжественной атмосферой культа искусства, которая царила в доме.

В саду памяти - i_069.jpg

Ханна Морткович

Ее жизни можно было позавидовать. Любящие и обожаемые родители, магическая аура собственного книжного дела, магазин, науки, интересные дружеские связи, заграничные поездки, музеи, светская жизнь, балы, театр и выставки.

Ей было двадцать, когда 16 декабря 1922 года она пошла с родителями на вернисаж в здании Общества любителей изящных искусств на площади Малаховского. Они стояли в первых рядах, вдруг выстрел, и открывавший выставку Габриэль Нарутович, неделю назад избранный президентом страны, покачнулся и упал. Трудно было понять, что произошло. Кто-то закричал: «Врача! Немедленно врача!» Поэтесса Казимира Иллакович, медсестра по образованию, положила умирающего президента на музейный бархатный диван. Вызвали «скорую», публику попросили покинуть зал. Убийца — Элигиуш Невядомский — художник и историк искусства, фанатично преданный народной демократии — эндекам, стоял в углу с револьвером в руках и ждал полицию.

Нарутович умер в больнице. Невядомского трибунал приговорил к смерти. Приговор был приведен в исполнение. Спустя много лет его могилу на Повонзковском кладбище осыпят цветами, на ней будут пылать свечи, их будут зажигать люди, для которых он — настоящий герой. Уже до этого события президентские выборы разделили общество на два враждующих лагеря. Крайне правые эндеки кричали, что Нарутович, долго живший в Швейцарии, «не истинный поляк», а его выбор предопределили нацменьшинства: евреи, немцы, украинцы, — из-за чего нанесен урон национальному характеру польского государства. Никто, однако, не подозревал, что в возрожденной стране дойдет до «цареубийства» — выстрела в главу государства. Тогда подобное преступление представлялось чем-то недопустимо постыдным, позором, свидетельством политической и эмоциональной незрелости, которая с годами проходит. Между тем шовинистический угар правых идеологов, поделивший поляков на тех, в ком течет «чистая» кровь и в ком «подпорченная», все больше набирал силу.

В саду памяти - i_007.jpg

Ни разу я не слышала, чтобы в доме вели разговоры об антисемитских выпадах, которые в межвоенные годы могли затронуть и мою родню, как затрагивали других ассимилированных евреев. Numerus clausus[68], «еврейские парты» в гимназии, а оскорбительные намеки со стороны университетских друзей? Атаки крайне правых всегда были в одном и том же хорошо известном духе. Евреи везде. Евреи угрожают национальному единству. Замышляют. Хозяйничают. Евреи захватили экономику, литературу, искусство. Растлевают польские души. Развращают народ.

Неужели моя мать ни разу в жизни не испытала в гимназии что-либо подобное? А во время дальнейшей учебы? Как переносил дед сопровождавшие его всю жизнь оскорбления? Что ощущала бабушка? Об этом ни слова. Дед с бабкой предпочитали беречь хорошие воспоминания, а не возвращаться мыслью к дурным.

После Второй мировой войны, в безнадежные годы коммунистического правления межвоенное двадцатилетие при всех своих темных сторонах виделось утраченным раем. Достижения возрождавшегося края, бурная жизнь литературы и искусства, успехи фирмы, дружба с писателями — все, казалось, было совсем недавно, но минуло безвозвратно. Моя мать в книге «Бунт воспоминаний» описывает довоенную беседу с Тувимом, которая происходила в период чудовищного разгула издательской бюрократии.

Помнишь? Синий кабинет на Мазовецкой, сразу за книжным магазином. Ни швейцара, ни секретарши, ни приемной. Пан Якуб у окна за письменным столом вел беседы с Жеромским и Стаффом, с Домбровской и со мной. В это же время в комнату входили и выходили клиенты, чтобы купить картинки, висевшие на стенах. И никому это не мешало. Издавались красивые книги. Кто их издавал? Два, может, три человека… Я приносил пану Якубу в фирму рукопись. Тетрадочку такую со стихами, помнишь? И что? Пан Якуб клал эту тетрадочку за пазуху и шел с ней пешком в типографию на Старе Място. И не было никакого планирования или редактуры, как не было правки — ничего такого. Только наборщик за наборной кассой брал на раскладку стихи, а уже через несколько дней — первая корректура.

вернуться

68

Здесь: заранее определяемый ценз (лат.).

46
{"b":"231274","o":1}