Он отложил ручку, поскольку больше ничего не придумал, успокоительно, по давнему опыту решив, что по ходу дела, как бы медленно оно ни двигалось, какие-то новые вопросы возникнут сами по себе, без насилия.
Затем он принялся сочинять письмо Анерту в Мюнхен:
"Уважаемый господин Анерт!
По поручению вашего доверителя господина Шоора я занимаюсь выяснением обстоятельств смерти Вашего дяди Алоиза Кизе, находившегося в лагере для военнопленных в Старорецке. Событие это отстранено от нас более чем сорока годами. Естественны возникающие из этого обстоятельства сложности. Поэтому я был бы Вам весьма благодарен, если бы Вы сочли возможным выполнить следующую мою просьбу: предоставить в мое распоряжение письма Вашего дяди из плена на родину (при наличии таковых, разумеется, в копиях); кроме того, (опять же при наличии таковых), дневниковые записи, относящиеся ко времени пребывания господина Кизе в Старорецком лагере. Если Вы посчитаете необходимым (а это входит в права клиента) получать от нас периодическую информацию о ходе расследования (конечно, в том объеме, который не пойдет во вред расследованию), мы готовы исполнить это Ваше пожелание.
С уважением Е.Левин, исполнитель работы".
Это сочинение Левину понравилось, он даже улыбнулся иронически тем поклонам стиля, которыми отличалось письмо. Единственное, что портило его, так это обилие фраз, взятых в скобки – многовато. "Черт с ним, сойдет, подумал он. – Сколько оно будет идти в Мюнхен? Недели две-три? Наша почта пересела с самолета на перекладные. Обратно – столько же. Если, конечно, этот Анерт снизойдет, чтоб ответить… Да-а, многовато", – он взял бланк с грифом "Частное сыскное бюро "След", потер меж пальцев бумагу и, покачав головой, отметил оборотистость Михальченко. Тот исхитрился при дефиците бумаги раздобыть эту плотную гладкую финскую, которая так и просилась под перо или быть немедленно заложенной в каретку пишущей машинки – что Левин и осуществил…
9
– В котором часу твой самолет?
– В девятнадцать пятьдесят.
Истекал последний день пребывания Тюнена в Старорецке у давнего приятеля. Наговорились всласть за все годы, что не виделись. Приглядевшись за четыре дня к Иегупову, Тюнен отметил, что оказался он не таким хилым, каким увиделся Тюнену в первый день. Видимо, это впечатление возникло тогда от седины и хромоты Иегупова, иссеченного морщинами лица и убогого жилища. Позже, когда Тюнен видел Иегупова обнаженным по пояс, обратил внимание на сильные плечи и мускулистые руки, на крепкие подвижные пальцы. То, что Иегупов по утрам делал зарядку, тоже очень удивило Тюнена.
– Жениться, что ли собрался, силу нагоняешь? – спросил он.
– Поздно жениться, женилка усохла, – сказал Иегупов.
За четыре дня, что Тюнен пробыл в Старорецке, он много ходил по городу, пытаясь найти знакомые с детства места. Но почти ничего не находил. Дом, где родился и прожил до 1941 года, уже не существовал. На его месте, заняв полквартала, стояла блочная девятиэтажка с кафе "Буратино" в цокольном помещении.
В один из этих дней произошел переполох: после обеда Тюнен почувствовал себя плохо, через час стало совсем худо, он потерял сознание. Испуганный Иегупов по телефону-автомату вызвал "скорую". Приехавшие врачи возились с Тюненом, пока он не оклемался, хотели забрать в больницу, настаивали, поскольку случилась диабетическая кома, но он категорически отказался. Всю вторую половину дня пролежал на раскладушке, ощущая неловкость за то, что доставил столько хлопот и переживаний Иегупову. Тот только развел руками, сказал:
– Что же это ты, брат, помирать ко мне приехал?
И вот чемодан Тюнена стоял на табурете, он укладывал в него свои пожитки, чтоб через час-другой попрощаться с Иегуповым и отправиться в аэропорт.
Иегупов сидел на стуле, вытянув больную ногу, и наблюдал. Приезд Тюнена взбудоражил его обычную тоскливую одинокую жизнь, поселил какую-то неясную тревогу в душе. Было бы неправдой сказать, что Иегупов не порадовался встрече. Однако охватившая его нервозность вызывала уже желание, чтобы Тюнен все-таки поскорее уехал. Иегупов понимал греховность этого, даже корил себя, но не мог совладать с накатывавшим иногда по ночам беспокойством, что Тюнен может еще задержаться на день-два, поменять билет.
– Слушай, как тебе добираться до аэропорта. Не надо ехать в центр и пересаживаться на автобус. Это далеко и долго. От меня удобней через сквер, а потом через дорогу. За ней сразу роща, старый березняк. У входа тропа. Она широкая, заметная, как просека, ее давно протоптали. Вот по ней и пойдешь. Я доведу тебя до нее, мне все равно надо в амбулаторию бюллетень закрывать. Вместе и выйдем. Тропа прямая, никуда не сворачивает, не заблудишься. Она до самого конца рощи, а там шоссе. И сразу же столб железный с расписанием автобуса. Он ходит только до аэропорта. На него и сядешь.
– А может все-таки на трамвае до центра, а там пересесть на рейсовый? – засомневался Тюнен, боясь, что запутается.
– Нет, нет, – замахал рукой Иегупов. – Лишние полтора часа угробишь. А тут через рощу пятнадцать-двадцать минут да автобусом еще минут пятнадцать.
– Ну хорошо, – Тюнен запер чемодан. – Присядем на дорогу.
Они посидели. Помолчали. Поднялись.
Тюнен напялил шляпу, перебросил плащ через руку.
– Давай чемодан.
– Что ты, Антон! Я сам.
– Давай, давай, я покрепче тебя.
Вышли. Иегупов захлопнул дверь, толкнул ее, проверяя. Было четверть пятого, когда миновали пустынный сквер с детскими качелями, с песочницей, с железной горкой, отполированной детскими попками. Шли рядом, но Тюнен едва поспевал за Иегуповым. Несмотря на хромоту, на палку в одной руке и на чемодан в другой, тот шагал широко, ходко, сильно. Пересекли дорогу, остановились.
– Давай прощаться, – сказал Иегупов, опуская чемодан.
Неловко по-мужски облапили друг друга, соприкоснулись щеками.
– С Богом! – сказал Иегупов.
Впереди стояла роща, белея стволами берез…
Иегупов вернулся домой в сумерки. Раздевшись, зежег свет, сдвинул на окне две половинки штор, огляделся. Никаких следов Тюнена, словно и не был он здесь никогда. Разве что собранная раскладушка, прислоненная к стене, да на столе забытый Тюненом бутерброд в дорогу напоминали недавнее присутствие в этой комнате человека, которого Иегупов знал с юности.
Все было б ничего, если бы не фотография, которую Тюнену прислали из Мюнхена. Все было б ничего, если бы на ней не был изображен двоюродный брат отца Иегупова – Борис Николаевич Иегупов, исчезнувший, кажется, в 1919 году. Копия этой фотографии, посланная Тюненом вместе с письмом до востребования, где-то сейчас лежит. Где? У кого? В конце концов нынче это уже неважно. И все же беспокойство, давным давно похороненное под напластованием десятилетий, задавленное нелегким бытом, сейчас, расталкивая годы, нет-нет, а проглядывало наружу. Казалось бы, чего уж нынче бояться, время, слава Богу, другое да и жизнь прожита. Это было беспокойство, а не тот страх, что когда-то разлеплял свои старческие очи, и, как домовой, властвовал в душе, заглушая разум и трезвые мысли хозяина. Даже тогда, в те опасные годы и изжил бы Иегупов свой личный страх, когда б не был этот страх отломком, частицей всеобщего, огромного, разделенного на всех в государстве и поселенного на тайное или явное обитание под каждую крышу. Он сопровождал, как незримый конвоир, людские слова, мысли, поступки, громыхание тележных колес, вращение барабана на токарном станке, скольжение пера по бумаге, стук сердца, которое выслушивал врач, приложив ухо к чьей-то груди; он вошел в формулу воздуха, каким дышало народонаселение, и вместе с кислородом проникал через легкие в кровь, а с ее постоянным потоком попадал в мозг и оставался там навсегда отравой.
Страх этот вполз в двадцатитрехлетнего Антона Иегупова душной летней ночью 1941 года. С тех пор, случалось, о нем напоминали, но уже бестревожно, услышанное случайно чужое слово или фраза, прочитанная в газете. В этот раз беспокойство окликнула другая причина – фотография. Иегупов знал, что брал на душу большой грех, когда на следующий день после приезда Тюнена, уходя в поликлинику, подумал: не заглянет ли Тюнен, оставшись один в комнате, туда, не увидит ли, а увидев, не захочет ли прочитать. Ведь человека, оказавшегося в чужом жилье в одиночестве, иногда томит, подталкивает желание зазырнуть куда-нибудь в укромное место. Нелепость такого подозрения была очевидной, но отделаться от этой мысли Иегупов не мог. А укромным местом был чемодан, стоявший под кроватью. На самом дне его под старой газетой лежала тоненькая папка, и в ней фотография – такая же, какую показал ему Тюнен: трое мужчин, один из них Борис Николаевич Иегупов, двоюродный брат отца. Но не только фотография, еще и бумаги, относящиеся к ней. Что ответил бы он, загляни в папку Тюнен? Ведь соврал ему, что на фотографии однофамилец. Попробуй, расскажи да объясни, перевороши все давнее, что вроде и позабылось уже, о чем и сам не вспоминал. Мука! Вот чего больше всего боялся и не хотел. Ничего другого не испугался бы – ни допросов, ни расспросов, – а именно самой необходимости отвечать вопрошающему, даже самому доброжелательному и близкому. Да еще сумей ответить кому-то на вопрос: "Почему до сих пор не уничтожил папку?", ежели сам себе на этот вопрос не нашел ответа по сей день…