Литмир - Электронная Библиотека
A
A

До Николая Ивановича доходят разговоры Петра Яковлевича в московских салонах об их сотрудничестве, однако остается еще открытым вопрос преодоления цензурных сложностей. Цензор «Телескопа», ректор Московского университета А. В. Болдырев, жил на казенной квартире в одном доме с редактором. По словам известного ученого Ф. И. Буслаева, бывшего тогда студентом и вхожего к ректору, последний из-за преклонного возраста мог работать только по утрам, а вечера обыкновенно проводил за копеечной игрой в карты. Именно в это время и принес ему Надеждин на подпись корректурные листы пятнадцатого номера своего журнала, уговорив Болдырева не читать философического письма, а лишь прослушать его. «Цензурное чтение проходило между робберами и во время самой игры, и Болдырев написал дозволение, не проникнув сути дела и положившись на то, что товарищ и ежедневный собеседник не подведет его». Варианты свидетельства Буслаева встречаются в дневнике О. М. Бодянского, а также в ряде других мемуаров. Сам цензор объяснял на следствии свою невнимательность особенной занятостью в те дни по университетским обязанностям.

Так или иначе пятнадцатый номер «Телескопа» был подписан. И пока в типографии печатались его экземпляры, готовились корректурные листы семнадцатого номера с третьим философическим письмом, Петр Яковлевич мог быть доволен достигнутой наконец-то целью и началом обнародования своих сочинений. Однако Екатерина Гавриловна Левашева словно предвидела возможные последствия и просила помощи у известного литератора М. А. Дмитриева, писавшего в неопубликованных воспоминаниях: «Зная некоторое влияние мое на Чаадаева, она просила меня уговорить его не издавать этих писем, как содержащих в себе такие мнения, которые для него лично могли быть опасны. Но ничего не помогло, и первое письмо было напечатано…»

Пятнадцатая книжка «Телескопа» за 1836 год вышла с запозданием, не в августе, как полагалось, а в конце сентября. В отделе «Науки и искусства» читатели увидели статью под заглавием «Философические письма к г-же ***. Письмо 1-е», которая сопровождалась хвалебным редакторским замечанием и уведомлением о последующем продолжении публикаций, развивающих «одну главную мысль».

Однако «одна мысль» Петра Яковлевича так и не получила печатного воплощения, которое оборвалось на введении, сразу вызвавшем повсеместную бурю негодования, прежде всего в обеих столицах. И хотя вместо подписи значилось: «Некрополис, 1829 г., декабря 17», установление автора, в течение нескольких лет распространявшего свои идеи в рукописном и устном виде, не составляло никакого труда.

Философическое письмо первоначально взволновало и возмутило не правительство, а общество. «Никогда, с тех пор как в России стали писать и читать, — утверждает с явным преувеличением М. И. Жихарев, — с тех пор, как завелась в ней книжная и грамотная деятельность, никакое литературное или ученое событие, ни после, ни прежде этого (не исключая даже и смерти Пушкина) не производило такого огромного влияния и такого обширного действия, не разносилось с такой скоростью и с таким шумом. Около месяца среди целой Москвы почти не было дома, в котором не говорили бы про «чаадаевскую статью» и про «чаадаевскую историю»… Вследствие большой известности, которой Чаадаев пользовался в московском иностранном населении, весьма многочисленном и состоящем из людей всякого рода, всех занятий и всякого образования, — этим случаем занялись иностранцы, живущие у нас, обыкновенно никогда никакого внимания не обращающие ни на какое ученое или литературное дело в России и только по слуху едва знающие, что существует русская письменность. Не говоря про несколько вышепоставленных иностранцев, из-за «чаадаевской статьи» выходили из себя в различных горячих спорах невежественные преподаватели французской грамматики и немецких правильных и неправильных глаголов, личный состав актеров московской французской труппы, иностранное торговое и мастеровое сословие, разные практикующие и не практикующие врачи, музыканты с уроками и без уроков, живописцы с заказами и без заказов, — даже немецкие аптекари… Они разделились между собою на партии и волновались по маленькому образцу и подобию великих волнений в своих отечествах…»

А. И. Тургенев писал Вяземскому из Москвы в Петербург: «Здесь большие толки о статье Чаадаева; ожидают грозы от вас…» Большие толки сильно взволновали Надеждина, приехавшего к Петру Яковлевичу, который стал успокаивать его и уверять в благонамеренности своих идей. По признанию редактора «Телескопа», Чаадаев говорил ему, что его сочинения известны не только в Москве, но и в правительственных сферах Петербурга, с ними знаком даже начальник III отделения Бенкендорф. Однако Надеждин не успокаивался, и было отчего… «Я нахожусь в большом страхе, — писал он Белинскому 12 октября. — Письмо Чаадаева, помещенное в 15-й книжке, возбудило ужасный гвалт в Москве… Ужас что говорят…»

А говорили, громко, грозно, в основном то, что писала в эти дни Чаадаеву одна неизвестная дама: «Высокое чувство любви к отечеству, столь часто воспламеняющее и наше женское сердце, есть преимущественное ваше достояние, а вы, простит вас Господь, отнимаете это родное чувство у русских!» Лишь желание своей родине большей славы извиняет в глазах дамы хулу автора философического письма, и она приводит на его основные положения пространные возражения. А вот простодушное восприятие, выраженное в неопубликованной переписке других неизвестных лиц: «Я его истинно полюбил, полюбил в нем ум, познания, обхождение… Но он мне досадил, досадил аж до злобы! Когда он мне давал читать статью свою по-французски, я смеялся, а больше дивился ненависти его ко всему русскому, отечественному! И как не дивиться? Это надобно так возненавидеть свой народ… но когда он дал статью эту перевести и напечатать по-русски, оскорбил меня, глубоко меня обидел, так глубоко, сколь глубоко я русский. Не уверен, что не оскорблю его при свидании…» В очередном послании к Вяземскому А. И. Тургенев сообщает: «Здесь остервенение продолжается, а паче молва бывает…» Студенты Московского университета явились к его попечителю и председателю московского цензурного комитета графу С. Г. Строганову и заявили, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорбленную Россию.

Строганов, по свидетельству Надеждина, пораженный масштабами разросшегося шума, вышел наконец из оцепенения и докладывал министру народного просвещения о необходимости закрыть «Телескоп» с начала следующего года. Не мог не реагировать на происходившее и московский жандармский генерал Перфильев, доносивший 15 октября Бенкендорфу, что чаадаевская статья «произвела в публике много толков и суждений и заслужила по достоинству своему общее негодование, сопровождаемое восклицанием: как позволили ее напечатать?»

Правительство было осведомлено о необычайном журнальном происшествии и по незамедлительной реакции петербуржцев. «Я должна рассказать тебе о том, что занимает все петербургское общество, начиная с литераторов, духовенства и кончая вельможами и модными дамами; это — письмо, которое напечатал Чедаев в «Телескопе»… оно вызвало всеобщее удивление и негодование», — сообщает С. Н. Карамзина брату. «Здесь такой трезвон по гостиным, что ужас», — пишет В. Ф. Одоевский С. П. Шевыреву из северной столицы. «Ужасная суматоха в цензуре и в литературе», — отмечает А. В. Никитенко. Никого нельзя уверить, жалуется москвичам Вяземский, что у автора не было ни преступного замысла, ни явной неблагонамеренности, а лишь «жажда театральной эффектности и большая неясность, зыбкость и туманность в понятиях… самоотвержения, мученичества тут, разумеется, нет; не говорю уже о том, что вольная страсть была бы в этом случае нелепость…».

Е. М. Хитрово писала Пушкину, что опубликованные строки свидетельствуют о каком-то глубоком несчастье Чаадаева. Сходное ощущение владело и Герценом, на которого чтение «телескопской» статьи в далекой Вятке произвело впечатление раздавшегося в темную ночь выстрела: «От каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Эдак пишут люди, долго думавшие, много думавшие и много испытавшие; жизнью, а не теорией доходят до такого взгляда… Читаю далее. «Письмо» растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце. Я раза два останавливался, чтобы отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал. Я боялся, не сошел ли я с ума… Весьма вероятно, что то же самое происходило в разных губернских и уездных городах, в столицах и господских домах…»

81
{"b":"231052","o":1}