Поставив себе целью образовываться всю жизнь, Киреевский в 1830 году, едет за границу, где слушает лекции тогдашних философских знаменитостей, знакомится с Шеллингом и Гегелем. Вернувшись на родину, он осенью 1831 года приступает к исполнению заветного решения издавать журнал, к сотрудничеству в котором привлекает В. А. Жуковского, Е. А. Баратынского, H. M. Языкова, А. И. Тургенева, А. С. Хомякова. Пушкин (не оставивший еще замысла создания политической газеты) готов присылать для нового журнала, названного «Европейцем», пока еще не оконченные произведения, но журнал неожиданно запрещается на третьем номере вследствие весьма примечательного доноса. «Киреевский, добрый и скромный Киреевский, — замечает Пушкин в одном из писем, — представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники — или, по крайней мере, клевета — успокоится и будет изобличена».
Клевета легла на почву, подготовленную самим правительством в удобренную им. Мании подозрении и недоверия к благородным и стремящимся приносить пользу соотечественникам заставляла начальство III отделения прибегать к таким средствам, которые подрывали моральный авторитет государства, отталкивали от него лучших представителен народа и тем самым незаметно, но верно участвовали в расшатывании его могущества и в подготовке его грядущего падения. Один из мемуаристов, рассказывал о конце 20-х и о 30-х годах, писал: «Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки, вся бродячая дрянь, неспособная к трудам службы; весь сброд человеческого общества подвинулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом». Доносчик на Киреевского принадлежал скорео всего не к сброду, а к литературной братии, и его усилие легко наложилось на давний интерес III отделения к личности издателя нового журнала. В число подозреваемых (к ним не переставал относиться и Чаадаев) попал даже Жуковский, который, узнав о незаконной проверке его послании, сообщал А. И. Тургеневу: «Кто вверит себя почте? Что выиграли, разрушив святыню, веру и уважение к правительству? Это бесит! Как же хотят уважения к законам в частных лицах, когда правительство все беззаконие себе позволяет?»
Сам император обнаружил в статье И. В. Киреевского «Девятнадцатый век», напечатанной в первом номере «Европейца», «сокровенный» смысл. Сочинитель, передает мнение Николая I Бенкендорф, рассуждая о литературе, разумеет совсем иное: «Под словом просвещение он понимает свободу… деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное как конституция».
И хотя Жуковский обоснованно доказывал полную несостоятельность подобных истолкований и обвинении Киреевского в желании замаскировать философией политику, журнал окончательно прикрыли, изъяв из участия в общественной жизни литератора с благородными помыслами.
«Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным», — писал Баратынский Киреевскому после запрещении «Европейца».
Издателю журнала позволили нарушить мыслительное молчание лишь оправдательной запиской. А составил ее… Чаадаев. Иван Васильевич прибегнул к услугам Петра Яковлевича не только потому, что часто беседовал с ним у себя дома, слушал его речи в других московских салонах. Чаадаев, очевидно, давно приметил талантливого и чистого сердцем молодого человека, пытаясь посвятить его в «тайну времени», в «одну мысль». И, кажется, на первых порах небезуспешно. «Вы знаете, — замечал в неопубликованном послании к Ивану Киреевскому автор философических писем, — что время мчится галопом. Остерегайтесь, оно может унести меня на своем крупе, и тогда прощай наши общие надежды, наши общие ожидания! Что станет со всем этим? Печальное воспоминание, возможно, раскаяние. Очевидно, что время катится очень быстро: есть чему вызвать головокружение у того, кто чувствует его движение. И посреди этого видеть людей с закрытыми глазами, полууснувших, ждущих, когда вихрь их опрокинет и унесет вверх тормашками неизвестно куда, возможно в пекло, где происходит великая переплавка всех вещей…»
Общие надежды и ожидания отразились и в злополучной статье «Девятнадцатый век». Вслед за Чаадаевым ее автор желает видеть примирение яростной борьбы противоборствующих начал быстротекущей эпохи в «просвещении общего мнения», в результате чего частная и социальная жизнь должны составить одно целое, существующее по законам разума и природы: «Вера в эту мечту или в эту истину составляет основание господствующего характера настоящего времени и служит связью между деятельностью практическою и стремлением к просвещению вообще». Просвещение, понятое «как мысль, как наука», созидающая успехи общечеловеческой цивилизации и обеспечивающая «прогрессию человеческого ума», становится важнейшим понятием опубликованной работы Киреевского.
Такое просвещение, по логике автора, наблюдается лишь в Европе, где оно постепенно и последовательно создавалось взаимодействием влияния христианской религии, воинственности варварских народов и наследия древнего мира. Последнему элементу, который как бы проницает и оформляет первые два, он, уже в отличие от Чаадаева, приписывает особую роль. Римские законы, воздействуя на быт и обычаи варваров, способствовали образованию независимых городов, сделавшихся существенным источником европейской образованности. Еще важнее, подчеркивает Киреевский, влияние античности на внешнее устройство католической церкви и ее политическое значение в средние века. Светское правление епископов, ориентированное на римские образцы, не только направляло образование, но и цементировало межгосударственное единство, придало «один дух всей Европе». Церковь распространила просвещение, которое, замечает автор «Девятнадцатого века», могло уже развиваться и без ее помощи, прямо обратившись к римским и греческим праисточникам (в эпоху возрожденческого культурного переворота) и вступая в отличные от предшествующих стадий социального прогресса.
Если в системе мышления Чаадаева «элементы» и «зародыши» этого прогресса представляются результатом преодоления языческого начала христианским, что и предопределяет его идею «царства божия» на земле, то в более диалектичном умопостроении Киреевского, расплывчато определяющем поступательное развитие, плоды просвещения являются процессом взаимопроникновения этих начал.
Но у обоих мыслителей вырабатывается однотипное отношение к русскому просвещению, в котором они не обнаруживают «прогрессистской» образованности, хотя в объяснениях такого положения выделяют разные стороны. Рассуждения Чаадаева о разделении церквей и «неотмирности» православия уже известны. Киреевский же видит причину в отсутствии влияния на русскую историю опять-таки «классического древнего мира», не воздействовавшего ни на церковную, ни на социальную жизнь. Поэтому, пишет он, чтобы достигнуть европейской образованности путем внешнего заимствования, Петру I необходимо было сражаться «с нашей национальностью на жизнь и смерть» и совершить «перелом в нашем развитии». Подобное заимствование стало возможным также благодаря тому, что Запад вступил в новую стадию, как бы конфликтующую с предшествующими этапами его истории, которые, следовательно, России не было необходимости повторять. «Старое просвещение связано неразрывно с целою системою своего постепенного развития, и, чтобы быть ему причастным, надобно пережить снова всю прежнюю жизнь Европы. Новое просвещение противоположно старому и существует самобытно. Потому народ, начинающий образовываться, может заимствовать его прямо и водворить у себя без предыдущего, непосредственно применяя его к своему настоящему быту». Что и необходимо, по мнению Киреевского, постоянно делать для усиления роли России в созидании общечеловеческой цивилизации и в «просвещении общего мнения».
Как видим, мысль автора «Девятнадцатого века» движется в границах общей историософской схемы автора «Философических писем», но с весьма и весьма существенными изменениями внутри ее, с выделением в ней «языческих» и «светских» элементов, «нового», а не «старого» просвещения. Общность, а также сходное желание блага России, своеобразно ими понимаемого, и заставила первого обратиться ко второму. Возможно, что Чаадаев сам предложил свою помощь Киреевскому. Объясняясь от его имени с Бенкендорфом, Петр Яковлевич не может не вносить собственных, уже достаточно изменившихся по сравнению с первым философическим письмом, суждений, носящих в данном случае и защитный характер. «И какое нам дело до того, что происходит в настоящее время на поверхности европейского общества? Что у нас может быть общего с этой новой Европой, столь жестоко терзаемой потугами некоего рождения, в смысле которого она сама не может отдать тебе отчета? Мы должны, как я уже говорил, искать уроков себе в старой Европе, где совершены были столь великие дела, в коих мы не принимали участия, где возникло столько великих мыслей, не дошедших до нас».