Постепенно она открывает в нем новые качества: «Какие дары высокого ума, какое богатство сердца, какая красота души, какая гармония во всем его существе». Защищая Петра Яковлевича от недоброжелательных мнений, Левашева уверяет Якушкина, что его друг не сумасшедший мечтатель, а «необыкновенный гениальный человек, добродетельный, религиозный, мудрец, наконец, не античный, но христианский мудрец, мораль которого основана на евангельской чистоте…» Это не фанатик, богомолец и ханжа, как толкуют о нем досужие умы, а человек с фундаментальными знаниями и европейскими правилами, обладающий к тому же совершенно поэтическим воображением. Когда он живо увлекается своими глубокими идеями и благородными чувствами, его обаятельное слово можно принять за божественное вдохновение.
По мнению Екатерины Гавриловны, «полная отречения и добродетели» жизнь Петра Яковлевича, «превосходство его гения» вызывают зависть менее замечательных людей, называющих его парадоксалистом, католиком, либералом. Но разве может быть либералом, риторически вопрошает она, друг порядка и спокойствия, полагающий непригодным для традиционно монархической России республиканское правление и считающий покушение на существующие установления восстанием против Провидения? И какой же он католик, если ходит в православную, а не католическую церковь, не признает непогрешимость римского первосвященника и считает папство лишь символом единства? Что же касается парадоксов, то «совершенно особая доктрина» Чаадаева не вмещается в умы злопыхателей, еще больше раздражая их, и тут уж ничего не поделаешь. Она и сама, признается Левашова, поначалу не понимала его мыслей; несколько раз просила объяснений, пока наконец не постигла всю их возвышенность и глубину. Однако он не прав, вдруг замечает она, считая только себя умным человеком, а остальных глупыми. Впрочем, переходила Екатерина Гавриловна на чисто женские интонации, Петр Яковлевич действительно внушает невыразимое почтение своей прекрасной, облаченной в строгое черное, как у аббата, одеяние, фигурой, своим благородным и задумчивым лицом. И представление о его превосходстве, уверяет она двоюродного брата, не является выражением предубеждения с ее стороны: «Так думают многие уважаемые мужчины и почти все женщины».
«Оригинальным с головы до ног», пишет она далее, Чаадаев стал весьма популярен в московском обществе, его везде приглашают, и нет мало-мальски выдающегося человека, который не хотел бы с ним познакомиться. Однако он, жертвуя блестящими приемами, приходит к ним в условленный час обедать, и они часто вспоминают с ним Ивана Дмитриевича, невидимо присутствующего рядом, читают вместе послания ссыльного декабриста, обсуждают новости, полученные от него женой и тещей.
Занимаясь чем случится, Якушкин задумывается над популярностью сен-симонистских идей, непривычно для него трактующих «великое слово равенство», просит прислать соответствующие книги. Петр Яковлевич мог бы высказать много продуманного о «новом христианстве», но он почему-то совсем не пишет старому другу. Да и в его семействе перестал бывать.
В послании к зятю Надежда Николаевна Шереметева стала было выражать удивление, что Чаадаеву не хочется даже взглянуть на его детей, но тотчас же подавила свою обиду: «Впрочем, он здоров, весел, я его люблю все так же, как прежде, и с тем же чувством молю о нем Бога… И слыша о его суждениях, всех уверяю, что он говорит всегда что чувствует, может ошибаться во многом, но против чувств не скажет. В большом свете — поддержи его Господь — очень вы всегда и теперь интересуются. И зная, как ты его любишь, ни к чему, ни к кому на свете не переменилась за то, кто к нам не таков. Главное, чтобы касательно других мы старались елико возможно быть справедливыми…»
Спираль светской жизни Петра Яковлевича раскручивалась, словно наверстывая упущенное в годы недавнего одиночества. «Катерина Гавриловна, — сообщала Надежда Николаевна Ивану Дмитриевичу, — говорила, что у него дни так расположены — два или три раза в неделю обедает дома, раз у нее, два раза у Орлова Михаила Федоровича, с которым часто видается, в Английском клубе два раза, а вечера, когда есть балы, то на балах часов до трех бывает…»
Чаадаев становится постоянным посетителем представлений во французском театре, даваемых по средам и субботам. Там он, безукоризненно одетый, никогда, по словам А. И. Дельвига, «не отходил от своего кресла и всегда ожидал, чтобы к нему подходили». Его празднично и одновременно строго одетую независимую фигуру часто можно видеть и на танцевальных вечерах в известных аристократических домах, и на балах в Благородном собрании. И везде произносится с благоговейным почтением имя Петра Яковлевича, всегда окруженного уважаемыми членами общества и особенно дамами, с которыми он нередко вместо танцев ведет философические беседы. Навязчивая идея, пишет ему какая-то незнакомка, влечет ее на ближайший бал-маскарад, чтобы узнать, «разрешил ли господин Чаадаев во вторник ночью проблему трех способностей». Тот же может опознать ее по платью небесно-голубого цвета.
Другая неизвестная дама, чье письмо также хранится в архиве Петра Яковлевича, признается ему, что слышала много хвалебного о нем и за границей, и в Москве, куда она недавно вернулась. Имя Чаадаева уже давно стало ей привычным и желанным. Когда же она увидела его на одном из танцевальных вечеров, то необычное и до сих пор чуждое чувство наполнило все ее существование. Она стала ездить на балы, чтобы под защитой маски иметь счастье не только видеть его любезную улыбку, но и говорить с ним, слышать его важный и проникновенный голос. Благородство внешности и печать гения на лице Петра Яковлевича, стоящего среди почитателей, заставляют ее считать его «королем людей».
Эта же неизвестная дама выражает беспокойство, не нарушает ли она своим вторжением важных умственных занятий Чаадаева. Однако, признаваясь в любви, умоляет его как «благодетельное божество» снизойти до свидания с ней на Тверском бульваре. Ежели тот не придет, она будет вынуждена думать, что несовершенство в доброте всегда примешивается даже к самым избранным, к самым высшим существам…
Приобретая все большую популярность в светском обществе, Петр Яковлевич подумает немалое количество подобных посланий, но, видимо, чаще всего проявляет в таких случаях «несовершенство в доброте», особенно если понимание его идей отступает на задний план перед слишком интимными излияниями, «Различные барыни, — замечает М. И. Жихарев, — по-своему изъясняя невеликое на них обращаемое внимание, ловили его в маскарадах и ему толковали про какую-то его обманутую любовь и про измену никогда и ни в какой стране не жившей, обожаемой женщины…» Однако усилия барынь оказывались напрасными.
А вот отношения Чаадаева с московской красавицей Марией Бравурой, итальянкой по происхождению, знакомство с которой поддерживали П. А. Вяземский, М. Ф. Орлов, А. И. Тургенев, М. И. Глинка, И. С. Гагарин и другие известные современники, кажется, не столь уж прохладные.
«Ваши глубокие размышления о религии, — отвечает она ему, получив «желанные рукописи», — были бы выше моего понимания, если бы я с детства не была напитана всем тем, что имеет отношение к католическому культу, который я исповедую, и всем, что ведет к Единству…» Не вдаваясь далеко в философию, Мария Бравура в посланиях к Петру Яковлевичу, называемому ею благородным и совершенным другом, просит его не забывать к ней дорогу, не закрытую непреодолимыми препятствиями, говорит о каких-то его новых правах на ее признательность, желает беседовать с ним наедине, цитирует любовные стихи на итальянском языке, надеется вылечить в общении с ним свою больную душу.
Судя по неопубликованным письмам красавицы, он избегает слишком интимных встреч с ней, вызывая у нее иронические вопросы: «Не заткнули ли вы уши с некоторого времени? Вас не видно более, что с вами? Боитесь ли вы встретить у меня гусеницу?» Трудно сказать, какие желания пробуждало женское самолюбие у госпожи Бравуры и в какой степени они осуществились. Во всяком случае, подливая масла в огонь для досужих домыслов, она двусмысленно сообщала Вяземскому в Петербург летом 1832 года: «Автор письма к даме постоянно пребывает в заоблачных сферах. Однако иногда ему приходит в голову фантазия очеловечиться, и тогда кого, по-вашему, выбирает, он в качестве цели, спускаясь к простым смертным? В нем есть вещи, не согласующиеся с его философией и более подходящие к вашей, дорогой князь, но о них я не могу вам поведать. Не подвергнется ли пытке ваш ум, если я предложу вам разгадать эту загадку?»