Ответы на подобные вопросы «переменившийся» Чаадаев попытается найти позднее. Пока же ему пришлось приостановить на время прогулки по Парижу. «По улицам шататься теперь не весело, — замечает он в письме к Михаилу, — грязь страшная; ожидаю весны с нетерпением. Я живу подле Тюильрийского сада и много обещаю себе радости от его зелени и тени…»
В «грязь страшную» Чаадаев не находил прелести в прогулках по любимому Тюильрийскому саду, по красивым набережным, по извилистым улицам Парижа, где кабриолеты и пешеходы теснят друг друга в смеси растаявшего снега и бытовых нечистот. Во французской столице он насчитал более ста русских, среди которых оказалось много его знакомых. Но никого из них ему не хотелось видеть, и общался он единственно со своим старым знакомым по военной службе штабс-капитаном гвардейского генерального штаба А. X. Мейендорфом, который поселился с ним в одном доме и ожидал в это время получения отставки. Состояние глубокой меланхолии, не излеченное пребыванием, в Англии, замкнутый русский путешественник пытался преодолеть «обольщениями искусства», наполнявшими десять лет назад его жизнь «сладостными очарованиями». «Когда же одно из великих событий века, — писал он о первом посещении Лувра, картинных галерей и выставок Парижа, — привело меня в столицу, где завоевание собрало в короткое время так много чудес, со мной было то же, что с другими, и я даже с большим благоговением бросал мой фимиам на алтари кумиров…» «Алтари кумиров», античные скульптурные изображения, и на сей раз пленили просвещенного иностранца, однако к эстетической радости примешивалось какое-то тоскливое и горькое чувство, трезвый отчет в котором он пока не мог себе дать…
Исходя из своих английских впечатлений, Чаадаев еще в Лондоне стал задумываться о возрастающей теоретической и практической роли естественных наук (знакомство с ними у него началось, как известно, на университетской скамье) в самых разных областях общественной жизни. В Париже эти наблюдения продолжали множиться. Посещая в ожидании весны Национальную библиотеку и читальные кабинеты на больших улицах города, он мог заметить в руках самых обыкновенных граждан не только популярные газеты и журналы, но и научные книги. Французы гордились своими достижениями в биологии, физике, математике, а философы-атеисты часто использовали их как в умозрительных построениях, так и в политических выкладках. Столичная политехническая школа, выпускающая отлично подготовленых инженеров, славилась на всю Европу, а французская легкая промышленность, граничащая с искусством, выпускала знаменитый севрский фарфор, версальские ружья и шпаги, седанские сукна, лионские шелка. Все эти изделия экспонируются на специальных выставках, а в Музее художеств демонстрируются модели машин и технологических новинок для их производства.
Наблюдая прогресс наукг принимавший в Англии и Франции несколько различное, «тяжелое» и «легкое», направление, Чаадаев приобретал в Париже книги, которые могли бы помочь глубже осмыслить его сущность. «Одних книг, — пишет он брату, — купил на 1500 франков…» Изучая библиографические справочники и каталоги, он выписывал и покупал сочинения по математике и физике, астрономии и геологии, политической экономии и законодательству. С особым интересом искал труды, трактующие научные достижения в философском плане и обосновывающие поступательное развитие человеческого разума и общества. Вместе с тем продолжал покупать чисто религиозные книги, истолковывающие Священное писание и историю церкви. Пристальное внимание Петра Яковлевича, что важно иметь в виду для осмысления истоков его собственной философии, привлекали труды, где предпринимались попытки согласовать социально-научный прогресс с христианством.
В то время как «новый» Чаадаев погружался в важные социально-философские проблемы, «прежний» постепенно проникался атмосферой «шумной и веселой» парижской жизни. Он пристрастился к театральным зрелищам, которые среди предоставляемых столицей приятностей и развлечений занимают особое место. Специальные газеты и афиши (возле них всегда толпится народ) объявляют о премьерах, дебютах, бенефисах во множестве больших и малых театров Парижа. Оперы, балеты, трагедии, комедии, водевили — спектакли любого жанра охотно посещаются заполняющими до отказа партер, ложи, раек парижанами и составляют неотъемлемую часть их существования.
Чаадаев отдавал предпочтение академическому французскому театру, где игрались преимущественно классические трагедии и драмы. «Погода продолжает быть холодной и плохой, — сообщает он брату уже весной 1824 года, — я еле могу выбрать в течение дня минуту для обязательной моей прогулки, чтобы утешиться; высказываю предположение, что лето будет тем прекраснее и длиннее. По счастью, дурная погода не мешает спектаклям идти своим чередом. Чаще всего я хожу во французский театр, не потому, чтоб он был наиболее занимательным, но в нем… Покончив с обедом, я поддаюсь влечению туда отправиться, сажусь всегда на то же место в оркестре и заканчиваю свой день наиприятнейшим образом…»
Пропущенные строчки письма, прорезанные в оригинале, не позволяют судить о том, что, помимо репертуара, влекло отставного ротмистра в чаще всего посещавшийся им театр. Возможно, у него завязались какие-то отношения в актерской среде. Во всяком случае, об актере Дюпар и актрисе Теодор, гастрольные выступления которых он вместе с братом смотрел еще в Петербурге, Петр напоминал Михаилу — «оба они на лучших здешних театрах и очень любимы публикой, особенно М. Теодор».
В плохую и холодную погоду своеобразным зрелищем оказалось для Чаадаева и изучение работы французского парламента, где, водрузившись на кафедру с изображением греческих и римских ораторов и сражаясь за власть, легитимисты, бонапартисты, республиканцы проповедуют, обещают, обольщают и ругают, дискредитируют представителей других партий. «Вчера, — пишет он брату, — видел я в первый раз человека, также нам ненезнакомого, Максима Ивановича Дамаса, в виде министра, в палате депутатов; он взлетел на кафедру и страх как заврался; мне хотелось ему закричать: ужо тебе Криднер!» Увезенный родителями в Россию во время Великой французской революции, барон Дамас служил вместе с Чаадаевым в Семеновском полку, находясь в натянутых отношениях с полковым командиром Криднером. Вернувшись с союзной армией на родину, он сделал быструю кареьру и незадолго до прибытия в Париж своего бывшего однополчанина занял пост военного министра.
Однако немало времени Чаадаеву приходилось проводить в одиночестве своей наемной квартиры на улице Дофина, чтобы из-за желудочных недомоганий соблюдать правильный режим и диету. Лекарства не помогали, и мучительные запоры иной раз доходили до того, что он «без ежедневного слабительного не мог обойтиться». Подобные затруднения заставляли его углубляться в изучение своего здоровья и усиливали меланхолический настрой. «Нервическое воображение, — признается Петр Михаилу, — часто обманывает меня в моих собственных чувствах, и я проникаюсь смешной жалостью к моему собственному состоянию». Эта жалость вынуждала Чаадаева обращаться к парижским светилам, и его обследовал знаменитый френолог Галл, автор солидного научного труда «Анатомия и физиология нервной системы вообще и мозга в частности», находивший зависимость между строением черепа и способностями человека. Чаадаев познакомился с ним, вероятно, у русского посла во Франции Поццо дю Борго, который не менее Петра Яковлевича отличался изысканностью в одежде и у которого знаменитый френолог был домашним врачом. Находившийся в Париже вместе со своим товарищем Бергом и уже не раз упоминавшийся мемуарист Д. Н. Свербеев, служивший в эту пору чиновником русского посольства в Швейцарии, замечал позднее, что у Поццо дю Борго Галл ощупал его череп, но ничего не сказал о результате своих наблюдений. Голова же Берга дала ему повод к следующему заключению: «Этот сумеет везде выкрутиться». Когда же Галл изучил строение черепа и сложение тола Чаадаева, которому Свербеев и Берг обещали помочь при устройстве и осмотре Швейцарии, то заявил, что тот проживет «целую вечность», и принялся лечить его от ипохондрии.