Тем летом подогревало страсти еще и то, что осенью мы с Кевином должны были расстаться на девять месяцев. Его посылали в Москву, в институт имени Пушкина. А мне даже теперь отказывали в визе: я не могла сопровождать собственного мужа. Кто-то, может, и обрадовался бы этому обстоятельству, но меня оно выбивало из колеи. Я понимала, что за девять месяцев жизни порознь, тем более в том душевном состоянии, в котором я находилась, все изменится, а вернее, кончится. Со мной начало тогда происходить что-то странное — я почувствовала себя в конфронтации со всеми правилами и законами, по которым существует благовоспитанное общество, здесь и там. Из-за лицемерия, на фоне которого человеку невозможно спастись… именно в тот момент, когда он больше всего в этом нуждается. Потому что он никому на фиг не нужен, стоит лишь ему выйти из колеи и задуматься о чем-то нетрадиционном. И никакое общество с его моралью и этикой не спасает его и не слушает: мораль создана не для спасения одного человека, а для спасения общества от этого человека.
«Если кончатся деньги — украду кошелек, а ночевать будет негде — буду спать под деревом, и мне все равно, как это выглядит. Меня прижали, но я не сдамся!» — бойцовский дух моей отсидевшей бабушки взыграл не на шутку. Я знала, что через пару недель оборвется мой едва налаженный строй жизни, и я пущусь в одиночное плавание — слечу с обрыва! Так размышляла я в те дни, устроившись с Домиником под какой-нибудь шелестящей ивой или в студенческом кафе, потягивая из бокала вино, купленное на сложенные в столбик монеты, или прогуливаясь вдоль местного кладбища. Почему-то нас тянуло к святыням — целовались в грозу у дверей церкви и занимались любовью возле могилы. Осквернение… или протест против смерти? А может, цветаевское: «Горечь! Горечь! Вечный искус — окончательнее пасть». У меня в ухе теперь висела одна серьга, золотой кубик — подарок Доминика, а на голове наушники от плеера. Я слушала песни Стинга: «Хрущев сказал — мы вас закопаем… Рейган ответил — мы всех защитим… Но я все же надеюсь, что русские любят своих детей…»
Как-то днем я столкнулась с Ниной Николаевной Берберовой — она читала лекции в летней школе. Увидев меня, пригласила подсесть к ней за столик на террасе кафе. Я сразу оценила ее жест. Чувствует, что я бунтую, знает ведь про нас с Кевином — городок маленький. Меня все осуждают, а строптивые одиночки, как я теперь, — в ее вкусе. Она стала расспрашивать, чем я собираюсь заниматься, как мое настроение, почему бросила актерство. За всеми ее вопросами я ощутила просто желание поддержать меня. Ее что-то привлекло тогда во мне: не каждый закручивает такую мелодраматическую канитель у всех на виду, для этого нужен… «плохой» характер. Как известно из мемуаров Нины Николаевны, да и из ее устных рассказов, она сама сделала не одно «сальто-мортале» в своей личной жизни. Напоследок она пожелала мне поскорее найти применение своим эмоциям. Благословила, можно сказать, «бандерша» своего маленького товарища: дерзай дальше в том же духе… «воруй», изменяй, преступай, но ради того, чтобы потом из тебя вышел толю ради «высшего» смысла.
Между тем лету пришел конец. Все стали разъезжаться. Я проводила Доминика в аэропорт — он улетел в Париж. Мы договорились созваниваться, и я пообещала, что приеду в гости, как только он устроится. Сама я решила переехать в Нью-Йорк, но прежде чем собрать вещи и покинуть Вермонт, мне пришлось «доиграть» историю своих экспериментов и «преступлений» до конца. Приняв предложение одной своей приятельницы погостить у нее, я отправилась в ее коттедж на вершине горы. Эту молодую женщину незадолго до того бросил муж. Он влюбился в другую и встав как-то утром с постели, признался во всем и ушел. После нескольких недель отчаяния и безумия она взяла себя в руки и теперь переживала период врачевания ран. О нашей с Кевином истории она знала, и в один из летних дней даже познакомилась с Домиником. И вот мы сидели у нее на горе и беседовали. Вся суета, вместе с человечеством, ее порождающим, осталась где-то далеко внизу. Время как будто остановилось, дав нам временную передышку. «Я завязала с мужчинами, — сказала мне она. — После того как он меня бросил, спустя шесть лет моих усилий и помощи… Я больше не могу верить и обманываться. У меня на это нет сил. Я никогда не смогу полюбить мужчину». Ее подругу-любовницу я уже встречала раньше. Мы как-то прогуливались втроем вдоль водопада и говорили о гомосексуализме. Я тогда высказала свою привычную точку зрения: понимаю любовь к женщине, но с трудом представляю желание с ней спать. Они ухмыльнулись — я не сразу поняла, что мои подруги находятся в интимных отношениях.
Раздался звонок телефона — мне звонил из Парижа Доминик: «Как дела, ты приедешь? — Его голос звучал настороженно. — Смотри, не потеряй свое сердце там, где сидишь! Я ревную». И повесил трубку. «Как он может ревновать меня к тебе? — спросила я свою приятельницу. — И вообще, ты веришь, что он „двойной“? Кого он любит — мужчин или женщин? Удастся ли мне увести его от того режиссера в Париже? А кого хочет Кевин? Я ничего не понимаю!» Моя подруга попыталась мне объяснить что-то из своего опыта — как это случилось с ней, с ее приятельницей, и какие чувства они испытывают друг к другу. В каждой истории была своя драма с мужчиной, с отцом или с матерью. Драма нелюбви и невнимания. Это просто одиночество, желание человеческого тепла, — начинала понимать я, — а это и есть любовь. Кто ее дает — мужчина или женщина — порой не имеет значения, если это спасает жизнь. Один просит — другой дает. Я чувствовала себя самой рассудительной среди них всех, исполненных страстей и тонких переживаний. Это язвило мое актерское самолюбие, претендовавшее на владение всей палитрой чувств. Будучи неосведомленной, я бралась всех судить, казнить и миловать — в первую очередь Кевина. И в этом заключалось мое ханжество. Моя подруга смотрела на меня печальным вопрошающим взглядом. Мне стало жаль ее, и я погладила ее по русым пушистым волосам и прижала к сердцу. Ночью мы лежали в ее постели и смотрели на луну. Она тихо шептала: «Ты красивая». В ее голосе были слезы — как же долго еще ей придется забывать своего любимого мужа! «Ты тоже», — вторила ей я и думала о том, сколько времени придется забывать мне…
Когда на следующее утро я проснулась, в домике никого не было. Я подошла к двери, раскрыла ее и застыла в восхищении: на зеленом лугу гарцевали кони, а на их спинах восседали жокеи. Временами они пригибались и что-то отбивали в траве длинными изящными клюшками… Это было похоже на замедленный танец. Божественно! Вскоре появилась моя улыбающаяся подруга. «Кто эти люди, что они делают там на траве?» — захлебываясь от восторга, спрашивала я. Она объяснила, что это игра в поло. Какие же красивые бывают у людей игры, ей-богу, наверное, не зря придуманы они кем-то… И как странно наблюдать нечто красивое, о чем ты не имеешь ни малейшего представления — изумление Евы в райском саду! А глядя на свою приятельницу, я с интересом отметила, что испытываю к ней какие-то сестринские чувства, а может, и материнские. Правда, почему-то не могла отделаться от навязчивой мысли, что у нее на месте лица — работа художника Магритта: глаза-груди, нос-живот, рот-кучка волос… Любое новое знание для человека большой стресс!
Вскоре я уехала в Нью-Йорк. Встретилась там с Кевином перед его поездкой в Москву. Мы стояли на автобусной остановке возле аэропорта и разговаривали. Он пообещал материально поддерживать меня в течение полугода. За это время я должна была найти работу и начать обеспечивать себя самостоятельно. «Кевусь, — сказала я ему перед расставанием, — а я тоже попробовала, теперь знаю, что это такое… у вас…» Он посмотрел на меня с любопытством и недоумением, затем покачал головой и предложил донести чемоданы до автобусной остановки. Мы чмокнули друг друга на прощание. Я никак не могла двинуться с места. «А теперь что… В какую мне сторону?» — по привычке переспросила я его. Он указал рукой прямо, потом налево. «Ты хотела свободу? Получай!» — сказал он, отвернулся и быстро зашагал прочь.