Вскоре появился отец Герман и отпер ключом церковь, которая была совершенно пуста. Облачившись в белую рубашку и сняв обувь, я встала возле купели со святой водой, и начался обряд. Не понимая всего, что говорил отец Герман, я тем не менее все более доверялась его речам и проницательному взору. Трижды окунув мою голову в воду, затем совершив миропомазание, он благословил меня перед образами и поздравил с обретением нового дома — Русской Православной Церкви. Уже на обратном пути матушка Софья объясняла: «Скажи спасибо, что принял. Бывает, весь день люди ждут, а он их обратно отсылает — это он проверяет, испытывает, готова ли. Радуйся, что принял!» Я последовала ее совету и мысленно поблагодарила священника за столь щадящий испытательный срок. Она продолжала: «Крещение — дело не простое, надо все осмыслить, взвесить, решиться. Отныне твоя душа — поле битвы между Богом и дьяволом. Крещеного раба Божьего дьявол искушает посильнее, чем некрещеного». Мы проехали еще какое-то время молча, и вдруг небо прорезала радуга. Она отчетливо светилась семью красками, поднимаясь от одной точки горизонта к другой, словно мостик, приглашая взбежать по нему на небо. Радуга — доброе знамение, благословение Божье. А радуга в конце сентября бывает ли? Очевидно, что хоть раз бывает все…
В доме на Николиной Горе нас уже поджидала Наталия Петровна. Специально по этому случаю она испекла пирог, зажгла свечи и пригласила к столу. Поздравила меня с началом новой жизни — со вторым рождением.
Той ночью я засыпала в полном умиротворении, лишенная каких-либо искушений. Все было впереди.
Глава 21. Наталия Петровна — «мамочка»
Наталия Петровна Кончаловская уверовала в Бога, по ее собственным словам, после одного случая, произошедшего с ней. Женщиной она была в молодости привлекательной и любвеобильной, у нее было много поклонников, а также соперниц. И вот одна из них, особенно невзлюбившая ее, прокляла Наталию Петровну на бездетность. В течение нескольких лет после этого как ни пыталась она зачать ребенка, ей это не удавалось. Она совсем было отчаялась, но кто-то посоветовал ей ходить в храм и молиться иконе Божьей Матери. Она последовала совету и исправно молилась. Вскоре она благополучно выносила ребенка и после этого уверовала. Уж кого из своих троих детей она родила, не суть важно, но произошло чудо.
Парабола наших с ней отношений выстраивалась от вежливых и формальных — к большой привязанности. Первое время, приезжая на Николину Гору, Андрей Сергеевич отправлял меня в свой дом, а сам бежал к матери — в дом напротив, объясняя, что она не спит, ждет его и ревнует. Но однажды, встретив нас на дороге, ведущей к дачному поселку (она ежедневно проходила пешком по два-три километра), — она расплылась в улыбке. А позднее сказала сыну, что как увидела нас тогда под дождем, большого и маленькую, сразу поняла — это любовь. Я долгое время ощущала себя не в своей тарелке перед этой властной, остроумной и во всех манерах своенравной женщиной. Всегда ухоженная, с укладкой на голове, безупречным маникюром, алой помадой на красиво очерченных губах, она заполняла пространство своего большого дома звонким смехом, и все в ее облике утверждало жизнь. И даже название ее любимых духов и то кричало: «Vivre!» Она жила в окружении картин своего отца и деда, мебели из карельской березы, цветов в горшках, канареек в клетках и бесконечного потока знакомых и друзей. Певучим голосом она без устали беседовала с музыкантами о музыке, с художниками о живописи, с архитекторами об архитектуре, с агрономами о земле, с домохозяйками о кулинарных изысках — и всем давала фору в знании предмета и энергичности.
У Наталии Петровны была любимая традиция — самым званым гостям давать для автографа полотно, на котором позднее она вышивала их имена и фамилии шелковыми нитками. Я по наивности очень обиделась, что мне не была предложена такая честь. На первых порах меня подавлял столь непривычный жизненный уклад. В глазах хозяйки я представлялась безликой и какой-то грустной. Но постепенно Наталия Петровна стала поддерживать меня, оказывая знаки внимания и женской солидарности. Вначале она дала определение моему «образу», назвав меня «диккенсовской девочкой». В другой раз она раздраженно говорила об одной знакомой и вдруг обозвала ее сгоряча «калужским хорьком». Андрей Сергеевич не выдержал и воскликнул: «Мамочка, зачем же так при Лене?» На что прозвучал ответ: «Лена умная, она поймет». Мне было лестно попасть в категорию «умных», однако я оценила, каким красочным бывает гнев этой женщины, и не дай Бог впасть у нее в немилость! И все же контакт между нами был установлен, я перестала робеть в ее присутствии. За нашими отношениями с ее сыном она наблюдала молча, никогда не задавая вопросов, все замечая и переживая без слов. Однажды за ужином, устроенном в честь многочисленных гостей, она попросила отпробовать вина из моего бокала, сказав, что хотела бы знать, о чем я думаю. «Боюсь, оно не покажется вам сладким», — ответила я и протянула вино. Лукавить ей я не хотела — она сама учила относиться к жизни «по гамбургскому счету». В кризисный момент нашего романа она попыталась что-то спасти, заговорив о моем будущем, о возможности иметь семью. Чувствуя, что мне тяжело разобраться в одиночку в запутанной ситуации, она произнесла слова, которые должен был сказать ее сын. Но предложения о браке делают не матери, а их дети, и ее попытка ничего не смогла изменить.
Детей своих она обожала. Казалось, что со старшим сыном она была особенно близка. «Никита — ребенок», — повторяла она. И правда, младший отличался веселым, неунывающим нравом, а старший называл себя melancholy baby — грустное дитя. Только раз я видела Наталию Петровну уставшей и слабой. Случайно столкнувшись с ней в дверях дома, я заметила в ее глазах слезы. Она сетовала на близких, нуждалась в сочувствии, в слушателе. Не знаю, чем именно была вызвана ее горечь, но убеждена в одном: красота этого семейства не легко далась ее создателям. Я видела, как беззаветно любит свою мать Андрей Сергеевич, как хранит благословленные ею иконки, ее фотографии, как переживает ее старость. И вместе с тем — сопротивляется ее силе, освобождается от ее власти, чтобы быть не просто сыном, но мужчиной. Будучи на десять лет старше своего мужа и с какого-то времени живя отдельной от него жизнью, Наталия Петровна смотрела на него глазами мудрости и терпения. А он однажды на вопрос старшего сына: «Почему не разведешься, отец?» — ответит, что никогда не сможет этого сделать. Потому, что жалеет, потому, что она старше, потому, что уважает. Потому, что… любит!
Меня она научила быть сильной в одиночестве. Наука, которую сама усвоила назубок: «Самое главное, чтобы тебе было интересно с самой собой, а тогда ничего не страшно!» И я сделала все, чтобы мне было интересно. Она надиктовала мне молитвы, которые сама любила: «Песнь Богородице», «Покаянную молитву Иоанна Златоуста» и «Ефрема Сирина». Я буду ими молиться. А когда сыграю проститутку Лизу в спектакле Фокина «И пойду, и пойду…» (по «Запискам из подполья» Достоевского), то включу их в свой текст, и они мне помогут.
Когда я приеду забирать навсегда свои вещи из дома на Николиной Горе, она встретит меня в саду, разделывая землю под грядки. Будет прятать глаза и копать эту землю, чтобы скрыть свое волнение. «Ну что теперь будешь делать, как?» — спросит она меня. Я начну объяснять свои планы оживленно и звонко. Она посмотрит слишком грустно и трезво, затем скажет на выдохе: «Ну и хорошо, если так!» И снова опустит глаза. Ей будет стыдно за такой конец моей любви. В тяжелый период она приснится мне и скажет: «Все образуется, не бойся, не суетись», — и мне станет легче, и все образуется. О ее смерти я узнаю в Нью-Йорке, в ресторане «Самовар», где я работала официанткой. Стоя с подносом перед столиком с парочкой заезжих русских, я услышу случайную фразу, что в семье Кончаловских умерла «какая-то бабушка». И я не пойму, о какой «бабушке» может идти речь — ведь в семье Кончаловских нет бабушки. А когда догадаюсь, выбегу на улицу и буду долго причитать, глядя на вспыхивающие по-английски вечерние рекламы города Нью-Йорка. Они будут расплываться цветными пятнами перед моими глазами…