В последний день нашего пребывания в Риме погода была хмурая, целый день беспрерывно лил дождь. Это обстоятельство меня жутко расстраивало, все утро у меня крутилась навязчивая мысль: «Погода помешает ему прийти! А может, он давно передумал или забыл». Вдобавок ко всему нам устроили пресс-конференцию для местных журналистов прямо в холле гостиницы, и она, к моему ужасу, задержалась ровно на час. «Ну теперь точно не придет», — решила я. «Антониони, наверное, уже ушел, если вообще приходил», — со слезами в голосе шепнула я Андрону, которому к тому моменту тоже порядком надоело отвечать на вопросы под стрекот камер и щелчки фотоаппаратов. Ему, как и мне, безусловно, льстило внимание к нам автора «Фотоувеличения», «Профессии — репортер», «Забриски пойнт» и других знаменитых картин, но все-таки его самолюбие тревожил мой ажиотаж в ожидании седовласого господина. «Не дождался. Зачем ему это надо?» — сделал вывод Андрон. Я покосилась в его сторону, пытаясь понять — доволен он этим обстоятельством или нет. «Даже если ему от этого легче, все равно он тут ни при чем — ведь не мог же он заказать сегодня плохую погоду». Когда все наконец закончилось, мы вышли в гостиничный коридор — прямо перед нами, опираясь на зонт, словно на трость, стоял Антониони. Он грустно улыбнулся в ответ на слова благодарности за то, что пришел навестить нас в последнюю минуту перед отлетом. Мы пожелали друг другу всего наилучшего в будущем и выразили надежду на скорую встречу в Москве, обнялись и распрощались. Во мне все пело — талантливые артисты, к тому же оказавшиеся отзывчивыми людьми, способны пробудить все лучшее в тебе и дать силы на многое.
Через пару месяцев в Москве появился Анжело, он сообщил, что переговоры с Госкино о съемках в Казахстане идут полным ходом и что все решится весной. Он попросил меня отпустить снова длинные волосы, заверив, что это личная просьба Антониони. Спустя еще несколько месяцев тот же Анжело принес печальную весть о том, что проект сорвался по причине возникших разногласий между нашим начальством и итальянской стороной. Разыскав в каком-то журнале фотографию Микеланджело Антониони, я вырезала ее и отныне хранила изображение своего нового кумира среди самых памятных реликвий: мраморного львенка, зайца из хризопраза и осколка тарелки с голубой каемкой, которую мне вручили в первый съемочный день картины «Романс о влюбленных».
Глава 25. «Дань»
«Что ж не трубит архангела труба? Кто жив еще, когда таких не стало?» Весной 1975 года в Щукинском училище шел дипломный спектакль «Ромео и Джульетта» в постановке Альберта Григорьевича Бурова, где я исполняла самую юную трагическую влюбленную эпохи Возрождения. Моими партнерами были: Ромео — Володя Вихров, Кормилица — Катя Граббе, Меркуцио — Юра Астафьев, Бенволио — Вадик Борисов, Тибальт — Витя Пиунов, Леди Капулетти — Наташа Жвачкина, Капулетти — Юра Беляев, Леди Монтекки — Оля Вяликова, Монтекки — Коля Тырин, Брат Лоренцо — Саша Таза, Парис — Андрей Градов, Князь Веронский — Стасик Федосов. Оформление спектакля, во многом определившее его успех, было создано художником Сергеем Бархиным. Основное место действия — городская площадь, где всякая забава неизменно оборачивается смертью героев. Разбитое вдребезги о задник декорации яйцо каждый раз сопровождает известие о той или иной кончине: любая надежда на зарождение жизни, которую несет любовь, здесь обречена. Пол сцены предусмотрительно усыпан деревянной стружкой — она так легко впитывает в себя льющуюся кровь! Одежды сшиты из грубой рогожи — никаких изысков, шелков и убранств богатого на красоту итальянского Возрождения. Платье Джульетты — настоящее рубище, в таком не невестой быть, а подниматься на эшафот… в иные времена.
А мы и не знали наверняка — наш милый, наивный, молодой курс — что мы все играем. Так случается с актерами — беззаботно поднимаешь на плечах судьбу Раскольникова, Карениной, Мышкина — и только когда собственная жизнь вдруг приобретает излом знакомой драматургии, в испуге оборачиваешься: как так?
Но тогда мы еще не знали, нам было радостно и весело играть шекспировскую трагедию. Во время спектаклей случались смешные нелепости, накладки, оговорки. В знаменитой сцене на балконе разговор Джульетты с Ромео прерывается криком Кормилицы, которая зовет свою воспитанницу. И каждый раз, заслышав ее голос, моя Джульетта делает рывок в сторону кулис, но возвращается вновь, не в силах оторваться от возлюбленного, пока наконец не уходит со сцены. И вот однажды, договорив свой крайне эмоциональный текст, я жду голоса Кормилицы, а его нет и нет. Тогда я решаюсь на импровизацию и кричу ни с того ни с сего: «А! Кормилица!» — и рвусь прочь с балкона, но возвращаюсь еще на пару реплик Отговорив нужный текст, снова жду сигнала от Кормилицы, — снова ничего не слышу и повторяю рывок с криком: «А! Кормилица!» Получалось, что влюбленная девушка в кульминационный момент почему-то зовет свою няньку. Но вскоре сцена на балконе подходит к концу, ура! Как позднее выяснилось, Кормилица — Катя Граббе, — испытывавшая страх перед зрителем, решила для храбрости немного выпить, но вместо нужного эффекта получила прямо противоположный: прозевала свой черед говорить текст.
В другой раз мне забыли положить кинжал для сцены самоубийства Джульетты. Я долго шарила руками по стружке, говоря стихотворный текст, а орудия убийства так и не нашла. Пришлось прибегнуть к пантомиме — воткнуть воображаемый кинжал себе в живот. В сцене же самоубийства Ромео, когда Володя Вихров произносил надо мной, лежащей «в склепе», душещипательный монолог, я делала передышку и, чуть приоткрыв глаза, подглядывала за ним. На его трико прилипла деревянная стружка, от которой очень хотелось чихнуть, ноздри его раздувались, по лбу ползла капля пота, а с губ, вместе с красноречием, временами летели брызги… При столь близком рассмотрении его трагический актерский кусок был весьма комичным, и я еле сдерживала хохот. Но однажды он это заметил и заразился моим легкомыслием — каждый последующий спектакль я наблюдала, как сжимается его диафрагма, подавляя приступы веселой истерики.
Но, пожалуй, самой любимой была для меня сцена «с веревками», когда Джульетта узнает от Кормилицы, что Ромео сослан за убийство ее брата Тибальта. Альберт Григорьевич очень подробно развел мизансцену этого куска, что позволило мне шаг за шагом выразить все краски нарастающего безумия, которое обрушилось на героиню. Услышав о случившемся, я принималась ходить взад-вперед, словно полководец, нуждающийся в сосредоточении мысли и воли. Затем изливала свой гнев на Кормилицу, ругала ее — она гонец с плохими вестями. И только потом уже прорывалось отчаяние, которое сменялось мгновенным взрослением — следствием полного одиночества. Должно быть, это самая изощренная в своем трагизме сцена, которую мне когда-либо приходилось играть. Я благодарна всем, кто помог мне ее осилить, а вместе с тем избавиться от страха перед гениальным сочинением. Отныне я купалась в тексте, который говорил о любви и всех ее хитросплетениях. Сложная и путающая поначалу метафора стала доступной и единственно возможной, как только я обнаружила, что «отмычкой» к поэтическому образному шифру может быть лишь реальное человеческое чувство. Полюбить окончательно и бесповоротно, вплоть до готовности броситься в роковую бездну — вот рецепт исполнения Джульетты. Воистину, великие роли — лучшая панацея для страдающего сердца! Они позволяют вырваться наружу твоей личной трагедии, тем самым облагородив и возвысив ее.
Но у режиссеров существуют свои хитрости, свои «отмычки» для запертых на множество замков актерских индивидуальностей. Теперь мне кажется, что Альберт Григорьевич, делавший редкие деликатные замечания, аккуратно подталкивал меня к моей собственной исповеди. Однажды во время репетиции он обратил внимание, что мои пальцы унизаны замысловатыми кольцами. «Много, слишком много колец, — лукаво заметил он. — Джульетте столько не нужно». Опытный педагог, повидавший на своем веку не одну студентку, чей жизненный сценарий напоминал сказку о Золушке, знал лучше меня, что в конце концов все Золушки возвращаются из замка домой на своих двоих. Оттого, видно, и не доверял золоту колец на руках новоявленной принцессы.