Испытательный срок я прошла успешно, продав скульптуру весом в четверть тонны, размером два на полтора метра, и графику Шемякина. Да, здесь был и Пикассо, и Энди Уорхол, и Михаил Шемякин, с которым мне посчастливилось поболтать. А вот выманить у него на память работу — не удалось, увы! Итак, продавать картины я сумела, однако самое трудное было привыкнуть к ценам. В витрине галереи была выставлена литография Дэвида Хокни, стоимостью в сорок тысяч долларов. Размера она была небольшого — тридцать на тридцать сантиметров, симпатичная, конечно, но ничего сверхъестественного! Я не могла успокоиться и все говорила: «Вы знаете, сколько в России художников, да они вам такое в два счета изобразят, а тут сорок тысяч! Да на такие деньги в Москве можно семью кормить несколько лет!» Меня «заткнул» один из моих коллег, сказав как-то: «Ты что здесь делать собираешься? Картины продавать, чтобы деньги зарабатывать? Так вот, если будешь задумываться, стоят они этого или нет, и кто тот дурак, который за них платит, ты ничего не продашь!» Чего я хочу? Справедливости! Почему мы всегда хотам справедливости в ущерб своему кошельку?
Народ работал со мной презабавный. Один рыжий художник, увлекающийся созданием яиц из папье-маше, последователь культа Земли-матери, затем музыкант-барабанщик из Англии, которого постоянно выселяли за шум соседи, девушка из южноафриканских колонистов, бывший заключенный из Ленинграда, которого в результате застрелили в Лос-Анджелесе освободившиеся из зоны паханы, невестка одного из свергнутых коммунистических диктаторов, рассказывавшая мне о встрече с Индирой Ганди и о том, как тесть преследовал ее после развода с его сыном, и наконец, самый колоритный персонаж — эмигрант из Ливана. Этот Сэм был хитрющим с виду стариканом, он продавал самое большое количество картин, и его успех был для всех тайной. Он постоянно курил и с кем-то болтал, вертелся вдали от парадного входа в галерею, но в нужный момент возникал из ниоткуда и продавал работы на сотни тысяч долларов. Складывалось впечатление, что он обладает сверхъестественной интуицией или даже колдует. Но самой убедительной была шутка, что Сэм просто набил руку и развил чутье на ливанских рынках, где с детства торговал всякой всячиной, начав с ковров и верблюдов.
Однажды в галерею зашел невысокий парень, рука об руку с дамой в преклонном возрасте. Была как раз моя очередь встречать посетителей, и я начала показывать работы, водя его от картине к картине. Его интересовал Шемякин, причем самые большие его работы — по три метра высотой. Я не придала этому значения, почему-то считая, что он просто убивает время, разглядывая замысловатые фантазии в цвете. Но он спросил цену одной картины и стал к ней приглядываться поподробнее, тогда я решила позвать директора. Высокий и приветливый Билл — наш директор — вышел из своего кабинета, подошел к клиенту, представился, спросил его имя. Тот назвался: «Грегори». Билл снова переспросил: «Грегори? Я не ошибаюсь, вы — Грегори Луганис?» Парень кивнул. Билл повернулся ко мне и торжественно произнес: «Елена, перед тобой стоит чемпион мира по прыжкам в воду — Грегори Луганис!» Затем обратился уже к Грегори: «А это известная русская актриса…» Мы разговорились, дама оказалась его матерью, правда, как я потом вычитала в его душераздирающих мемуарах — приемной, так как Грегори был взят родителями из детдома. В тот момент он уже был заражен фатальным вирусом, о чем, собственно, повествовала его книга.
После того визита Луганис стал постоянным клиентом галереи. А на первом в моей жизни аукционе он купил несколько работ Шемякина и маленькую скульптуру Лероя Неймана. Я чувствовала, что начался клев! И это чувство специфического азарта мне понравилось, правда, к заветному результату приходилось идти весьма долгими и витиеватыми путями. В другой раз мой коллега — рыжий художник по имени Чарльз — предложил мне поработать в воскресенье на художественной ярмарке, где он собирался выставить свои произведения (расписные яйца в метр высотой). Я должна была отвечать на вопросы посетителей и продавать работы. Мне это показалось любопытным, и я согласилась: ярмарка проходила ежегодно и была знаменита в Лос-Анджелесе. Решив принять более вызывающий внешний облик (под стать произведениям, которые я должна была продавать), я начесала волосы, подкрасила губы ярко-красным, вдела в уши крупные серьги, натянула мизерную мини-юбку, высокие каблуки и черные колготки. Выглядела я эдакой русской Тиной Тернер. В условленном месте я встретилась с Чарльзом и поехала на своей машине вслед за ним. Надо сказать, что я только что получила права и водить на открытом шоссе побаивалась Так что рисковала я в тот день во всех смыслах сразу — и вид, и дорога, и яйца… Накануне состоялся вернисаж, и лавку с работами Чарльза представляла какая-то пожилая женщина, тоже художница. Для привлечения внимания она сидела верхом на яйце совершенно обнаженная, что произвело маленькую сенсацию. Ее показали в теленовостях и написали про нее в газетах. С грехом пополам я приехала к месту проведения ярмарки, взмыленная от избыточного адреналина и боевых действий на дороге. Я зашла в огромный зал, полный самых невероятных полотен и художественной утвари, и встала за стойкой возле работ Чарльза. В тот день мне удалось кое-что продать, и я не жалела, что согласилась. Уже перед самым закрытием я увидела группку людей, которые решительно шагали в мою сторону, а все вокруг расступались, освобождая им дорогу. Процессию возглавляла молодая женщина небольшого роста. Когда она приблизилась, я узнала Мадонну. Она остановилась невдалеке и стала переговариваться с кем-то из своей свиты. Затем подошла ко мне и начала расспрашивать: где та женщина, что сидела вчера на яйце, и кто художник. Чарльз как раз отошел, и мне пришлось что-то лепетать, восхваляя его творчество и объясняя, что обнаженной женщины сегодня уже не будет, а я на яйцо не сяду — это не было предусмотрено автором. Мадонна смотрела на меня с легкой улыбкой, изучая мое лицо и самодельный прикид — в ее глазах играло лукавство. Я в свою очередь отметила красоту ее глаз — фиалкового, какого-то редкого цвета, а также затаенную иронию и ум, сказывавшиеся во всей ее манере. Выслушав все, она поблагодарила и резко отошла, затем повела всех дальше, сквозь ряды других художников. Она шла как маленький Наполеон — решительно, жестко, преодолевая наработанную усталость. Мне всегда нравилась Мадонна, и встреча с ней подтвердила мои предположения о ней как о сильной и очень одинокой женщине. Позднее, вспоминая ту поездку, Чарльз будет рассказывать: «Ездить рядом с Элейной небезопасно, когда она выруливает на середину, трасса пустеет — это летит снаряд, который грозится смести все на своем пути!»
Однажды от нечего делать, прохлаждаясь на задворках галереи в ожидании посетителей, я взяла ручку и черкнула несколько строк на открытке. «Бойд, может ты давно сменил адрес, пишу на авось. Я живу в Лос-Анджелесе и работаю в галерее на Родео-драйв. У меня все хорошо. Счастливо. Лена». Поставив название улицы в Оранж Каунти и номер дома, я опустила открытку в ящик. Спустя неделю я снова сидела на задворках галереи, когда передо мной выросла длинная фигура с торчащими вверх стриженными волосами и темными очками на носу. «Хай! Это я! — сказал Бойд. — Я получил твою открытку!» Размахивая руками, то приседая, то вскакивая, я носилась по галерее, объясняя всем, что мне срочно нужен перерыв на полчаса. «Вы не представляете, — глотая воздух, причитала я на ходу, — как много связано у меня с этим человеком!» Как только мы вышли за двери галереи, Бойд затараторил: «Элейна, прости меня, я был ужасен, я сходил с ума и изводил всех, прости мне все, что я тебе сделал плохого, я теперь совершенно чист от этой дряни!» Мы сели в ближайшем ресторанчике, и он продолжал свой монолог: «Я посещаю группу анонимных алкоголиков и наркоманов. Это как второе рождение, я не пью и не курю, все это грязь, все это дрянь, которой я пичкал себя. Теперь я каждый день хожу к ним на встречи и даже справляю вместе Новый год. Я ведь чуть было не умер… — У него выступили на глазах слезы. — Скажи мне, ты простила меня?»