Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В тот вечер я не впервые видела Бродского, что называется живьем. До этого мы с Кевином однажды слушали его выступление на вечере в Вермонте. Я с трепетом внимала каждому слову, потому что любила его поэзию и читала ее еще в Союзе. Тогда на концерте меня поразило, что у него отсутствовала большая часть передних зубов, и тем не менее это не мешало его слушать. Вполне естественно, что он казался старше своего возраста. После его выступления я подошла к нему и передала пару слов по просьбе Миши Козакова на случай, если его встречу. «Миша просил вам передать, что читает вашу поэзию, и делает это очень даже неплохо», — сказала я ему. Ничего не отразилось на его челе, и он промолвил: «Да я и сам читаю, и делаю это тоже ничего!» Кевину он показался чересчур высокомерным. А я защищала его, объясняла, что все русские поэты ранимы и прикрываются высокомерием или маской мизантропии, но это только видимость. Однако Кевин остался при своем мнении. Теперь я получила совсем новую возможность разглядывать Бродского. Запев «Цыпленка», он сделал то, что мог сделать в подобной ситуации мой папа или какой-нибудь мой близкий друг — то, что понятно всем. Было в этом надрыве что-то залихватское. «Цыпленка» подхватили и другие, и вскоре поминки стали шумными, как это тоже часто бывает: в память о шумном человеке невыносимо молчать. После «Цыпленка» запели что-то еще и еще. Я подсела поближе к роялю и стала слушать. В какой-то момент все еще солировавший Бродский затянул: «Как боится седина моя твоего локона, ты еще моложе кажешься, если я около, седина стала белою, что с ней я поделаю, ты любовь моя последняя, жизнь моя!» Миша Барышников подпевал, а я млела, обожая эту тему — любовь с большой разницей в возрасте. Еще я очень люблю романс в исполнении Петра Лещенко: «Красивая, упрямая, вы сотканы из роз, я старше вас, дитя мое, боюсь своих я слез…» Когда я слушала Иосифа, мне вдруг показалось, что он поглядывает на меня, когда поет… Да, Бродский вполне вписывался в мое представление о мужчине, которого можно любить долго и сильно.

Он заходил в ресторан еще пару раз, когда я работала. Как-то это было днем, он пришел с молодой рыжеволосой девушкой, американкой. Они громко и весело болтали, она заливалась смехом на какие-то его шутки. Обслуживала его одна из ирландок, а я вся превратилась в слух — присутствие поблизости Бродского держало меня в напряжении. На самом деле я приревновала его к этой рыжей, возможно, его студентке. (Наш великий бард — и с какой-то соплюшкой?) Вдруг он встал, подошел к бару и уставился мне прямо в ухо. Я как раз стояла с бокалами на подносе, как знаменитая «Шоколадница» с работы Жана Этьена Лиотара — в профиль к поэту, лауреату Нобелевской премии. Одно из моих ушей было проколото множеством металлических шариков — от курения, мой приятель по прозвищу Лимончик сразу мне их поставил, как только получил лицензию на акупунктуру. (Я была его добровольной «жертвой», он и иголки мне в диафрагму втыкал самой первой!) Крутиться с тяжелым подносом в руках я особенно не могла, потому выстояла под пристальным взглядом, пока получала из бара заказ. «А что у вас такое в ухе?» — поинтересовался он. «От курения», — ответила я, затем развернулась и, проигнорировав любопытного поэта, гордо прошла мимо, задрав подбородок. (Только пришло в голову, что вид у металлических шариков был такой же, как у тех, о которых предупреждал меня когда-то Мамлеев. Было бы смешно, если бы шпионка-официантка носила подслушивающие шарики прямо в ухе, под пластырем.) Мое женское напряжение требовало разрядки, и я как-то вдруг вспылила на попавшегося мне под руку Бродского: «А вы что ж, приводите сюда молоденьких девушек, студенток, наверное, кокетничаете с ними?» Н-да-а! Флирт на уровне фильма «Девчата»: «Ходят тут всякие, а потом вилки пропадают!»

Но наше более продолжительное общение произошло чуть позже. Можно сказать, в два захода. Сначала некая Алина — молодая художница, которая жила в Нью-Йорке и боготворила всех гениев, со многими из которых дружила, в том числе и с Иосифом, позвала меня в гости в одно семейство. А поводом был приезд в город Евгения Рейна — близкого друга Бродского. Женя, со своей стороны, искал встречи со мной. Он был знаком с Пашей Грушко, мужем моей сестры, и привез для меня от родственников письма и приветы. Вот такими сложными путями я оказалась в доме, куда пришел Иосиф. Рассевшись вокруг стола, все пили чай, а он, картавя, читал стихи, что, конечно, делал всегда и везде. Это успела заметить не только я — об этом говорят те, кто его знал всю жизнь. Еще при первом появлении в прихожей — он чуть припозднился — я обратила внимание на мягкость всего его облика. Он предстал в каком-то солнечном и теплом ореоле, благодаря своей рыжине и белесым ресницам. Это впечатление не было разрушено дальнейшим общением, наоборот — усиливалось и располагало к ответному прекраснодушию. Мне задавали какие-то вопросы, спрашивали мое мнение насчет чего-то в Москве, но я была зажата, краснела и терялась, как школьница. От домашнего уюта меня совсем разморило, как, впрочем, всегда бывает за семейными чаепитиями с тортом. За границей вообще любое сборище русских кажется встречей с родственниками. А в тот вечер «родня» была очень культурной. Одно я ощутила со всей определенностью, что со стороны поэта-гения в мою сторону идет столь необходимое мне человеческое тепло. Нет, это не было похоже на тепло влюбленного мужчины, скорее на отцовское или даже дедовское. Потому что он был без возраста и казался Вечным. Что еще нужно скитающейся одинокой женской душе, полной неистраченной любви? Ей нужно увидеть перед собой человека, похожего на мудрого отца, на ее деда, на брата, на мужа, на друга. Я увидела лицо Бродского, и у меня появилась надежда, что меня поняли.

Спустя какое-то время, вероятно перед отъездом Жени Рейна в Москву, он и Иосиф с большой компанией знакомых пришли в «Самовар». В тот вечер было очень много посетителей, и я обслуживала сразу несколько столов, временами помогая одной из ирландок поднести что-то гостям Жени Рейна. Я запомнила, как Иосиф начал читать, задавая особый ритм своими странными интонациями, словно хватая воздух. Атмосфера в зале стала меняться под воздействием текстов и смыслов, погрузив меня в задумчивость и заставив обратить взгляд внутрь себя. Словно шаманка с подносом вместо бубна, я рассеянно блуждала между залом и кухней, уставившись прямо перед собой, как сомнамбула. Мне кажется, что временами Иосиф наблюдал за мной, а услышав мой неизменный смешок, сказал кому-то: «Это защита». Когда ужин был окончен, все стали расходиться. Иосиф беседовал с какой-то дамой, а я потягивала белое вино, сидя за стойкой бара. Затем, когда дама ушла, он обратился ко мне: «Ну что, мы обо всем поговорили или есть кое-что еще?»

Через двадцать минут мы шагали по вечерним улицам. Я была весела и чувствовала себя на взводе — попросила купить цветы. Мне было так хорошо и свободно, как будто я знала, что подаренная встреча принадлежит мне, и я ее хозяйка. Я подогревала это впечатление, прося своего спутника сделать то или это. В какой-то момент я додумалась почитать свои стихи. Так и сказала: «А теперь вы слушайте меня!» (Наверное, это приходит в голову всем начинающим поэтам и поэтишкам, но мне в тот момент казалось, что я совершаю безумно дерзкий поступок.) Иосиф согласился послушать. Я приступила — это было мое школьное стихотворение: «Тишина меня замучила, тишина меня ест, ей одной известна я до ниточки, вся как есть! И ничто ты тут не поделаешь, Тишина сильней, что мои ей слезки-штучечки, ей солоней!.. Э…Э…» Тут я запнулась и стала вспоминать следующую строчку. Иосиф спрашивает: «Ну, Елена, что дальше?» Я оглядываюсь на него и вижу очень внимательный взгляд: кажется, ему что-то начало нравиться, и он действительно хотел услышать следующую строчку, как если бы от нее зависело — дрянь все стихотворение или драгоценность. «Что дальше, Елена?» — повторил он нетерпеливо. Я напряглась, но продолжение вылетело из моей головы напрочь. «А, не помню!» — весело сообщила я Бродскому. «Ну как же так?» — укорял меня он. Я отмахнулась, словно успокаивая его: «Да, бросьте, Иосиф, не помню и все, не переживайте вы так!» Его реакция меня позабавила, однако в ней было что-то любопытное и по другой причине. Казалось, что он воспринимал поэзию самостоятельно, отлично от человека. И если я хотела, чтобы он похвалил меня, то он, очевидно, в любом случае похвалил бы «нечто», что в меня вошло и все это сказало. Когда я была школьницей, то писала о тишине. А слово «тишина» и обращение к ней как к некой сущности очень часто встречается в поэзии Бродского. Забытые строчки мне, конечно, вспомнились, но гораздо позже. Вот они: «Ведь мое одиночество во сто крат шумней, Тишине в одиночестве моего больней. Кто еще с ее намучился, хоть один есть? Вот меня-то, шумную, она и мучает, Тишина меня съест!»

101
{"b":"227144","o":1}