Литмир - Электронная Библиотека

Министр иностранных дел сделал новое официальное жесткое заявление о недопустимости содержания французского гражданина под стражей. Возле здания посольства в Париже прошел небольшой митинг солидарности с Эдвардом. Я ходил на него: тем более, что это был предлог лишний раз поглазеть на небывалой дороговизны здания Шестнадцатого округа, каждую завитушку их богато украшенных ворот, на открыточные виды опрятных улочек с неожиданно всплывающей Эйфелевой башней, на сады на крышах домов…

Шестнадцатый округ, особенно его северная часть, — притча во языцех, имя нарицательное для вообще любого роскошного квартала в центре города. Это — объект вожделения всякого тщеславного приезжего. Для него даже существует собирательное имя «Отой-Шайо-Пасси», по названиям кварталов. С Шестнадцатым, а не с центральными районами ассоциируется мечта о спокойной жизни в достатке, в нем видят кондовую «парижскость».

Митинг думали проводить еще и неподалеку — в сквере с говорящим названием «Сквер борющихся писателей», но потом передумали, и, чтобы «видеть врага в лицо», ангажировали на несколько часов тротуар перед посольством у ворот Пасси, зажатый между тремя нацеленными на нас видеокамерами и стеблями уличных фонарей.

Посольством оказался скромный квадратный трехэтажный домишко с резными балкончиками, совсем непритязательный, в отличие от российского. На ограде была приколочена золоченая табличка с гербом. Все по-скромному.

Было холодно, в тот год в Париже стояла необычно морозная зима. Все кругом было покрыто снегом, и люди, не привыкшие к такому холоду, зябко подпрыгивали и тряслись, как почерневшие ветви деревьев под свистящим в ушах ветром. Выделенные для охраны демонстрации полицейские недовольно поглядывали в нашу сторону. Впрочем, для них это было, очевидно, обычно: всякого рода демонстрации в Париже — дело привычное, даже скучное. Зато здешняя атмосфера была самая домашняя: пришли в основном коллеги, журналисты, представители неправительственных организаций, белорусских и российских общественных движений. Принесли с собой термосы, честно деля содержимое между присутствующими. Очень многие были знакомы между собой. Я слушал выступающих: явно, что образ Эдварда превращался в образ какого-то святого мученика, и этот образ был интересен очень многим из тех, кто держал слово. Интересен — в их собственной борьбе. Именно в тот момент я со всей ясностью морозного дня почувствовал правоту Эдварда. В трудный час он не остался один. На его стороне и вправду оказались очень многие. Пусть не всеми руководили бескорыстные идеи, но, так или иначе, большинство оказалось на стороне того, кто защищает самую главную ценность человека — его свободу.

«Впрочем, большинство всегда не право», — сказал я себе, отвлекшись от митинга. Ибсеновская точка зрения всегда была близка мне, — и я засмотрелся на крошечную ротонду на здании через дорогу и на кипарисовые сады на крышах.

Стало ясно, что Эдварда выпустят, как только страсти немного улягутся. Судить Эдварда — значило обрекать себя на аналогичное возмущение всей Европы с периодичностью каждого нового заседания. Его и выпустили примерно через месяц после задержания. Разумеется, въезд обратно был запрещен.

В результате этой истории выиграли все: правительство Франции показало свою непреклонность в борьбе за права человека: Минск сделал реверанс в сторону Запада и показал своему народу, как «их» добрые слова о демократии на самом деле скрывают злые помыслы и бунт; газеты получили почти детективную историю с продолжением, а Эдвард — пятнадцать минут славы.

— Прекрасно, — сказал я, — но сколько менее значимых людей, которым не посчастливилось иметь влиятельных друзей, — сколько их взято в плен и застрелено по всему миру?

— Так оно и есть, — ответил Эдвард. — Но мы не хотим, чтобы это повторилось, — и именно поэтому мы здесь, верно?

Припоминаю еще и вторую историю, совсем другую, не помпезную, а гораздо тише и скромнее. Дело было в следующем: Париж, как и любой мегаполис, привлекает к себе тысячи бездомных, а мягкий климат позволяет им жить без крыши круглый год. Многие из них живут на улице по пятнадцать-двадцать лет, и их судьбы трагичны и странны одновременно.

Надо сказать, что в Париже существует чуть ли не декрет, предписывающий каждому округу к Рождеству сооружать на своей территорию карусельку с лошадками. Как-то вечером я проходил мимо такой карусели: она издавала вой, похожий на вой автомобильной сигнализации. Корпус был разворочен, щиты, прикрывающие механизм, лежали рядом кучей, а внутри копошился механик. Я обратил внимание на женскую фигуру рядышком: сухонькая женщина лет пятидесяти, она стояла и с прищуром наблюдала за его работой. Разговорились, закурили. Оказалось следующее.

В былые времена эта карусель была ее с мужем бизнесом, и Жюли знала ее до последнего винтика. Однако все документы были оформлены на мужа, а брак — не оформлен вовсе. В результате, после смерти мужчины, его дети от первого брака отобрали карусель и выкинули Жюли на улицу.

И тут старенькие аляповатые лошадки и автомобильчики, которые, кажется, были годны только на металлолом, проявили характер: объявили забастовку, то переставая кружиться вовсе, то вдруг начиная издавать странные, воющие, словно призывные, звуки. Их не интересовали юридические каверзы, они звали свою хозяйку. И она слышала их.

— Они ничего не понимают, карусель никогда так не заработает, — сияла она, — и пустилась в объяснения.

Я рассказал эту историю Эдварду, и он, разумеется, тут же принял участие.

Пока не пройдена, как Рубикон, грань, определяющая человеческое достоинство, он всегда болеет за свое любимое дело, решил он и с этими словами взялся помочь. Сначала временно поселил Жюли у себя в квартире, хотя Ольга устроила ему скандал, вылившийся в незабываемую истерику. Все ее желания были проигнорированы, ведь речь шла о долге. Потом дал денег на консультацию, обзвонил серьезных юристов, те нашли какие-то зацепки, и — через три недели Жюли жила в той же карусели в будке билетера. Дело было улажено в досудебном порядке. Жилья у нее все равно не было, но теперь было дело, которое она так любила.

Наивным оказался я, считая, что невозможно встретить фанатика. И именно с той минуты я и полюбил Эдварда. Он знал чуть ли не наперечет всех нелегалов из СНГ в Париже, регулярно с ними встречался, узнавал их проблемы, нужды. Он находил свободные квартиры, временные заработки, агитировал за оформление документов о политическом убежище. Он был весь — яркий факел, он был весь — свое дело.

Абсолютное большинство моих друзей и знакомых были молодыми людьми, но при этом в нас совершенно не было развито чувство справедливости, возмущения, обычно приписываемого молодежи. Мы не желали борьбы. Кроме Десяти заповедей, у нас не было убеждений, которыми мы бы не готовы были поступиться, как не было и злого гения — стяжательства или властолюбия, — который бы сделал нас Наполеонами. Мы не были поголовно злодеями и предателями, но ни один из нас не был и героем. Одни жаждали исключительно того, чтобы встроиться в существующую систему, найти место поближе к кормушке. Другие — чтобы окружающий мир «понял» или — еще хуже — «постиг» их бессильную душонку и жалкие творческие потуги. Но эти обе партии оставались кондовыми конформистами. Ни те ни другие не готовы были к активным шагам, не готовы были отвечать за свою судьбу.

Я принадлежал первой группе и прекрасно отдавал себе в этом отчет: мне не на кого было рассчитывать, но и было, что терять. Я хотел своим трудом, хваткой и сообразительностью обеспечить себе место под французским солнцем, но дальше мои помыслы совершенно не шли. В определенный момент у меня появилось четкое представление того, что я хотел добиться в стране свободы и как я должен был это сделать: поиск перспективной должности в крупной конторе, большой круг веселых и интересных знакомых, наконец, хоть какое-то подобие своего угла. Но потом… эта странная даль пугала меня. Она тянулась куда-то и терялась в далекой голубоватой дымке. Меня коробили иные, кто еще более выпячивал свое заскорузлое потребительское отношение к этой стране, но я прекрасно понимал их — ведь я-то, я сам не далеко от них ушел.

9
{"b":"226396","o":1}