Играла тихая музыка, в квартире было тепло, лампа давала уютный свет на темный от времени складень, стоявший у зеркала. Мне стало неудобно перед ней, перед ее религиозным чувством, перед тем, что вот опять мне доверяют. Мне показалось, что она запомнит этот вечер и, когда меня уже давно не будет, будет вспоминать его как один из самых лучших в своей жизни. Это было приятно, но в тоже время как-то неудобно, словно вошел в комнату, где меня не ждали. Я-то чувствовал, что мне этот вечер тягостен. Ну не говорить же ей, что мне хочется жить не просто так — что ее мне будет мало, что меня ждет — как мне тогда казалось — три океана неизведанного, жизнь полная встреч и путешествий, что впереди — годы, которые я займу стремлением к истине, борьбой за что-то, во что верю.
Она бы не поняла меня: сказала бы снова, что это мальчишество, что жить для конкретного человека гораздо сложнее, чем для всех вообще. А мне бы не захотелось ее переубеждать, не захотелось бы говорить, что почему-то именно люди, которые до конца верны идее, своему творчеству, своей работе, своим убеждениям, — именно они изменяют мир. А совсем не те, которые живут для конкретного человека. Мы бы оба солгали друг другу.
Сделав эти умозаключения, я потянулся и поцеловал Лею в висок. Если уж мы никак не сойдемся на почве жизненных убеждений, то разве это повод прекращать замечательный вечер?
Насьон
I know that the spades are the swords of a soldier,
I know that the clubs are weapons of war,
I know that diamonds mean money for this art,
But that’s not the shape of my heart
1.
Эту часть истории Эдварда я узнал только много позже, когда он попросил меня пойти вместе с ним к невропатологу. Ее, по кусочкам, с оговорками, замалчивая и недоговаривая, Эдвард рассказал мне, пока мы сидели в больнице, ожидая приема у пожилого врача-армянина. Выслушивая ее чуть позже, врач задумчиво жевал губы и то и дело протирал очки, словно скучая, потом меланхолично выписал направление провести анализы. Для меня же каждое слово — было словно ножом по сердцу. Я так хотел помочь моему другу, который так много сделал для меня и перед которым я был так кругом виноват, но я не знал как, и страшная обида захватывала меня от бессилия.
Эдвард снял наушники и уставился в счетчик времени в правом нижнем углу экрана компьютера, подперев подбородок рукой. Он отодвинулся от экрана, навалившись всей спиной на спинку стула и задрав голову в потолок. Лампа интернет-кафе светила ровным белым светом. Пролетела муха. Шум ее полета приносил воспоминания детства.
— Зачем я здесь? — спросил он вслух.
Ответ на этот вопрос был очевиден до сих пор. «Моя работа — говорить правду», — повторял он всегда. Но теперь — эта правда потеряла всякий смысл.
Отец, эх, отец…
Родители Эдварда познакомились еще в ранней юности. Их почти что дворовая любовь сорванца и меланхоличной девочки-отличницы, думающей о литературе, живописи, музыке, родилась естественно и была проста и понятна, как букварь. Они росли рядышком, любили друг друга, обходили обоюдные шероховатости и думали, что впереди у них еще много хорошего. Впрочем, так оно и было.
Отец поступил в военное училище, а мать, спустя некоторое время, пошла в педагогический. По окончании учебы они поженились, родился Эдвард. Такое счастье, однако, было недолгим — вскоре отца послали в Афганистан в составе ограниченного контингента. Отец не любил вспоминать об этом. Когда у Эдварда появлялись вопросы, он замолкал, улыбался и, глядя сыну в глаза, говорил: «Ну, тебе этого испытать, я надеюсь, не придется».
Мальчиком, Эдвард часто, бывало, выпытывал у него, что же такое происходит на войне и как же это так бывает, что вдруг, ни с того ни с сего, кто-то хочет тебя убить не потому, что ты злой, а просто за то, что ты есть на свете, за то, что за тобой стоит чужая страна. Но отец молчал, часто вставал и уходил вон из комнаты.
За всю свою жизнь он так и не рассказал Эдварду всего. Лишь мать открыла ему, уже взрослому, какой ценой удалось бойцу вернуться к нормальной жизни, как тяжело было засыпать каждый вечер, как плакал он ночами, как только ее любовь и преданность были маяком и единственно возможным счастьем.
Тяжело было в Средней Азии, но еще тяжелее было возвращение в разваливающуюся страну. После боев, после места, где так просто — где есть свои ребята и чужие, наши и враги, — он вдруг попал в мир, где жизнь стала меняться стремительно, вдруг все стало непонятным, все напоминало лавину, которая сносила все, и не важно, любимое и нелюбимое, но привычное, в какую-то непонятную пустоту.
Жене вдруг перестали платить зарплату, да и своей едва хватало. Оказалось, что его родина — это совсем не то, что он о ней думал, а более того, оказалось, что она в одночасье стала всеми ненавидима. По телевизору вдруг стали передавать информацию совсем не такую, как он привык, — в ней нужно было разбираться, думать, составлять свое мнение. Он не понимал, во что превращается его родина, и так и не понял до самого конца.
Отец старался не отчаиваться. Новые экономические отношения никак не повлияли на отношения внутри его семьи. Чтобы найти себе отдушину, он усиленно занялся воспитанием сына: принялся учить того всему, что знал сам. Хотелось, чтобы Эдвард умел все, что могло бы пригодиться в жизни: чинить технику, стрелять из винтовки, оказывать первую помощь, ориентироваться на местности, драться. Сверх школьной программы они занимались физикой, геометрией, алгеброй, географией — предметами, по мнению отца, достойными «настоящего мужчины». Конечно, его старания были вознаграждены — в глазах Эдварда он выглядел героем, защитником родины, был требовательным, сдержанным и обладал прочими качествами идеального отца. На всю жизнь над столом был повешен отцов подарок на день рождения — огромная физическая карта СССР. Позже Эдвард перевез ее и во Францию. Но в детстве, разумеется, ни о каком Париже и речи быть не могло: он мечтал стать военным, чтобы хоть еще чуть-чуть быть достойнее своего отче.
Однако мечты изменились. Причин этому было две: мама и время. Под влиянием первой — Эдвард стал тянуться к правде. Под влиянием второго — он эту правду узнал.
Мать Эдварда, как и большинство женщин, была гибче своего мужа, проще адаптировалась к новым обстоятельствам и потому не потеряла связи с реальностью. Она пятнадцать лет проработала учителем французского в школе, но ни разу, в отличие от своих более удачливых подруг, не была во Франции. По их рассказам, в ее романтическом сознании сложилось представление о шестиугольнике как о райском месте, где царит свобода, где пьют вино и все говорят по-французски, где самые лучшие в мире мужчины и прочее, и прочее… А ей так не хватало романтики и свободы среди вечной борьбы и безденежья! И тогда она решила, что если она сама не может поехать во Францию, то поедет ее сын. С приходом перестройки она немедленно почувствовала ветер перемен — и приняла его. Почти тайком от отца она давала сыну книги на французском, привезенные «оттуда» подругами, выписывала толстые журналы и приносила самиздат, соблазняя сына на то, чего не могла достичь она. В отличие от муштровки отца, мать действовала мягко, но именно это и решило исход борьбы.
Афганская война вызывала вопросы, но это было место, где воевал отец, и Эдвард не мог в своем сознании замахнуться на него. Эдвард был воспитан на армейском патриотизме отца и на вере в то, что то непогрешимое государство, за которое он отдаст жизнь, хочет лишь мира во всем мире. Перестройка внесла бурю критики в печать и на телевидение, но этой критики он как будто не слышал. В девяносто втором опубликовали пакт Молотова-Риббентропа. Раньше все происходящее вокруг совершалось как будто бы в параллельном мире, теперь же Эдвард почувствовал, что вырос и вступил в этот мир.