— Не можем угла себе найти, — подхватил я известную песню, — открой ворота нам, о Нотр-Дам! Пусти! Пусти!
Нас вынесло на мост Искусств. Там, как обычно, толпился народ. Играли гитары, людские фигуры, темные, с желтоватыми отблесками, сидели кучками и переговаривались. В Париже, кстати, есть два «места встречи изменить нельзя». Первая встреча с новым лицом или первое свидание начинается у фонтана на площади Сен-Мишель, а последняя, прощание со старыми друзьями, проводится на мосту Искусств.
На мосту, как и всегда вечером, было полно народу. В компаниях были разостланы скатерти с едой и вином и играли гитары. Приятно, что в мире есть неизменные вещи. Мы почему-то сразу присмирели, шли, стараясь не выдавать степень своего подпития и не задевать никого.
Потом мы перешли набережную прямо под носом у истошно сигналящих водителей и оказались во дворе Лувра. Он, по обыкновению, был почти пуст, все туристы были по другую сторону арки, у фонтана, лишь изредка со стороны Риволи входили случайные прохожие. Почувствовав простор, мы разделились, как атомы в безудержном полете. Начали орать друг другу с разных концов, но, после шумной набережной, здешняя пустота поглощала наши голоса. В тихом дворе отчетливо мы слышали только собственные шаги. Это смущало нас. Мы почти прекратили крик, стали вертеть головами по сторонам и наверх, вдруг заметив все ту же серо-золотую, от городских огней, пелену облаков. Огни не позволяли нам видеть звезды, но эта пелена звала наши замутненные сознания туда, дальше, в ночь.
Мы отправились в какой-то клуб. Там плясали, снова что-то пили. Было уже безразлично, чем заниматься, но вдруг, среди оглушающей музыки, мелькания света и пляшущих людей, на меня напала страшная тоска. Вдруг стало душно, противно в темном клубе, и я пробрался по коридору и вышел на улицу. За порогом стояла уже присмиревшая ночь. Ни людей, ни машин. У дверей курил внушительных размеров охранник. Дело шло к рассвету.
Я закурил. Впрочем, это было ошибкой — немедленно начало мутить. Я бросил окурок на землю. Мысли в пьяной голове мешались, теснились, словно в очереди за колбасой, а я безуспешно пытался выстроить их в слаженный ряд.
Ольга стояла в нескольких шагах от меня и тоже курила. Странно, что я не заметил ее сразу. Я подошел к ней, взял под руку, и, не говоря ни слова, мы, пошатываясь, пошли домой.
Как мы пришли, я замешкался в коридоре, а Ольга отправилась доставать водку. Пошатываясь от выпитого, я добрел до кухни, остановился в проеме двери и заглянул внутрь. Ольга стояла спиной ко мне. Похоже, под действием алкоголя она сама только-только дошла до холодильника у противоположной стены и неловко полезла в морозильник. Потом она выпрямилась и резкими, пьяными движениями с грохотом поставила бутылку на кухонный стол возле себя.
Я смотрел на Ольгу, и с каждым ее движением во мне нарастало отвращение, почти физическая злость на это умное и гадкое существо, которое копошилось передо мной. Я сделал шаг вперед к ней и остановился, оперевшись на обеденный стол, стоявший посреди кухни.
Существо, казалось, не замечало меня и продолжало широкими, похабными жестами откручивать пробку. Этими жестами оно словно звало меня к себе. Что-то было призывное в том, как поворачивалась от усилий ее спина, как колыхались складки ее платья. А я стоял и чувствовал, как из глубины меня такое же гадкое существо ответило на ее призыв и подалось вперед. Я не размышлял о том, что делаю, все мое сознание было занято тем, чтобы прямо держаться на ногах.
Обеими руками Ольга потянулась на полку над кухонным столом, чтобы взять стаканы. В этот момент я против собственной воли обнял ее сзади, слегка прижал к себе и медленно, одними губами поцеловал в шею под ухом.
«Черт, зачем я это делаю?» — в тот же момент подумал я. Но она развернулась, опустила руки мне на плечи и ответила на поцелуй.
Я чувствовал себя неловко, неуютно, потому что не хотел и не любил нисколько Ольгу, но отречься теперь было выше моих сил: отступив, я боялся увидеть искорки в ее умных прищуренных глазах и ее злорадную тонкую ухмылку. Я боялся, что она уличит меня в раскаянии и слабости к моральным законам, не позволившим бы мне спать с женщиной моего лучшего друга. Признаться в верности этим законам в ту минуту почему-то показалось стыдно, хотя почему — я и понятия не имел. К страху примешивалось еще и ощущение того, что мне было неловко прекратить то, что я сам начал, как будто бы этим я обижу ее, подорву женское самолюбие. Спьяну мне показалось, что раз уж мужчина начал даже такое постыдное дело, то должен идти до конца.
Когда я окончательно протрезвел, мы уже лежали в постели, и отступать было поздно тем более. С последним поцелуем, озаряемая светом уличного фонаря, она одарила меня усмешкой ехидных, сжатых в ниточку губ и парой насмешливых искорок прищуренных в темноте глаз.
Бон-Нувель
Лея вытащила меня на джазовый концерт. Мы сидели в темном подвальном клубе и слушали, как пианист, контрабасист и барабанщик пытаются из почти не связанных собственных тем произвести на суд зрителей нечто новое.
Лея здорово разбиралась в джазе и знала и то, как называется направление их музыки, и чуть ли не лично была знакома с музыкантами. Еще до начала концерта она хотела рассказать мне что-то о них, но я не слушал ее объяснений. Теперь же я только мог сказать, что между музыкантами шла какая-то борьба — будто вместо слаженности они стремятся показать конфликт, вместо мелодии — божественное бесчинство звуков и вместо единого порыва — силу характеров. Попеременно один силой перехватывал инициативу у другого, словно нарочно ломая стройность мелодии и заводя ее туда, откуда третий ее ни за что не выведет. Их музыка была подобна виткам в воронке торнадо, каждый по очереди делал новый виток, восходя наверх, будто в тайной надежде, что следующий музыкант не сможет сделать еще один и обрушится вниз под тяжестью мелодии.
В этой борьбе было что-то эротическое, первобытное. Она возбуждала меня. Как будто мысль о каком-то запретном извращении, она вызывала немедленное и окончательное отторжение, но в то же время — непреодолимый интерес хотя бы на секундочку приподнять вуаль тайны, которая скрывает секрет исполнителей. Я сжал Леину руку у себя на колене и закрыл глаза. Реальность кончилась: покачиваясь на стуле, я покидал зал. Меня уж не было здесь, не было в Париже, и даже на Земле. Музыка вела меня через Вселенную, я видел звезды, видел, как мимо меня проносятся в беззвучном вакууме астероиды. Не было ни времени, ни желаний — только борьба и музыка. Я блаженствовал.
После концерта мы шли рука об руку по темным бульварам: Лея жила здесь же, совсем в центре, в мансарде с окнами на бульвар Бон-Нувель. Париж в этих местах предстает во всей своей открыточной красе. Типичные османовские здания теснят друг друга, как будто одевая всю жизнь своих обитателей серо-голубым цветом. Я догадывался — именно из-за этого цвета Лея и поселилась здесь.
Дело шло к двум ночи, и шум машин постепенно затихал, как присмиревший после бури океан. Париж уже даже не ложился спать, он был уже в постели и протянул руку, чтобы выключить лампу над кроватью. По углам, укрывшись от шума и ветра, спали бомжи. Окружающее казалось родным, задачи — выполнимыми, будущее — близким. Но конечно, для нас с Леей это не имело никакого значения. И тут я расслабился и сделал большую глупость.
— Ты самая лучшая моя девочка, — сказал я, вдруг остановившись и обняв ее.
— Что это значит? — Лея остановилась и повернулась ко мне. — Звучит двусмысленно.
Я замешался на секунду дольше, чем это было прилично в такой ситуации, смутился, почесал загривок и промямлил что-то неопределенное. Я просто неправильно выдержал паузу, не там поставил запятую. Разумеется, как и все женщины, она восприняла это по-своему.
— Ну-ну, — протянула она полушутя-полусерьезно, — все с вами ясно, молодой человек. Сколько у вас еще на примете девиц? Кто они? Может, вам пора уже идти, а то подзадержала я вас своей болтовней?