Литмир - Электронная Библиотека

Ему стало стыдно того, во что он верил, еще более стыдно — за отца, за всех мужчин, кто воевал за Союз. С мыслью о военной карьере было покончено.

Это была первая мысль, которой он не поделился с отцом. Раньше он делился всем, считая мать все-таки «недостойной» выслушивать некоторые свои соображения. Теперь же все стало наоборот: мать стала конфиденткой. Вместе они решили, что, чтобы предотвратить подобный стыд у собственного сына, чтобы рассказывать людям правду, Эдварду нужно стать журналистом.

Теперь Эдвард шел по сизым от надвигавшихся сумерек улицам Парижа:

— Суфии, моджахеды, янки, революции, свобода. Да зачем они мне? Эти люди убили бы отца просто так, не подумав. Он был их врагом, а теперь я, его сын, — становлюсь на их сторону. Я прикрываюсь маской того, что нельзя помнить былого вечно. Но нет, можно помнить! Эти люди убили бы отца, и снова сейчас бы это сделали — они помнят. Я ответствен перед своим отцом. Он дал мне жизнь, сделал из меня человека с волей, чувством долга. День ото дня он внушал мне, что я должен быть мужчиной, что должен отвечать за свои слова, что должен подтягиваться не меньше двадцати раз и уметь пить водку из горла. День ото дня он надеялся, что воспитывает будущее своей страны.

А перед афганцами за отца? И за свою родину? Разве нет? Разве не родина руками отца и других таких отцов была тираном, завоевателем? Мой долг — защищать те права, которые появились у нас. Мой долг — делать все то, чтобы чей-нибудь еще отец не вскрикивал ночами. Я ответствен за своего отца, за тысячи других отцов, которые умирали за нашу страну. Как я могу их предать тем, что буду бороться с самим зачатком несправедливости и горя? Я ненавижу патриотизм. Это — продажная девка политики. Эта борьба — мой личный долг, она имеет отношение ко мне только как к человеческому существу, а не как к гражданину своей страны. У меня теперь и гражданства два, так где же правда?

Сумерки сгущались. Неужели он должен был умереть вот так глупо: напиться и — под автомобиль? Куда теперь идти? Видеть кого-то было невозможным, оставаться одному — еще горше.

Отец всегда внушал, что его родина — это лучшая страна в мире. Но и недели не проходило без того, чтобы он не обхаял командира-идиота, безденежье и все военное руководство, вместе взятое. А потом, двадцать третьего февраля, напивался и кричал, что «мы»-де еще всем покажем. При этом он отыскивал Эдварда в квартире, выволакивал за плечо посеред комнаты и, дыша водочными парами в лицо, спрашивал: «Правда, ведь, Эдик, покажем?» Возражать Эдвард не решался.

Так хочется сказать отцу что-то доброе, поделиться с ним мыслью, хотя бы просто сказать, что его воспитание сделало из мальчика настоящего человека. Или поделиться, что сегодня на улице солнце и хорошо, а на завтра обещают дождь. Эдварду вспомнились те времена, когда между ним и отцом не существовало секретов. Как было хорошо рассказать о том, что тебя волнует, как хорошо услышать совета от человека, который, кажется, никогда и ни в чем не бывает неправ! Он посмотрит на тебя темными глазами, ухмыльнется твоим детским проблемам и скажет точно так, как нужно поступить. И так чудесно он это делал! Как иногда потом в жизни не хватало его совета! Они ведь почти перестали разговаривать в последние несколько лет. Все общение шло через мать. Она говорила: «отец передает привет» или «спрашивает, как у тебя дела». Эдварду было словно стыдно позвать отца к телефону, как если бы предатель не мог снова вернуться на родину. И ведь Эдвард понимал, что ничего плохого не сделал, знал, что отец гордится им, но что-то останавливало каждый раз, когда хотелось поговорить. Слова застревали в горле, и подступал беспричинный страх того, что связь потеряна навсегда.

Потом — вспомнилось, как он объявил о поступлении на журналистику. Отец не стал укорять, спорить, — ведь он же сам воспитал человека с сильной волей и уже знал, что раз решение сыном принято, то назад его не повернуть. Он расстроился, но показать это было ниже его достоинства.

Он расстроился еще больше, когда узнал о решении Эдварда ехать. Чувствуя свое поражение, отец впал в уныние, стал чаще пить, к нему возвращались ночные кошмары, почти забытые в последние несколько лет. Ему казалось, что он проиграл войну за своего сына так же, как был проигран Афганистан. Даже мама, которая была вне себя от счастья за Эдварда, порою заискивающе спрашивала сына: «А может, не поедешь? Как же мы без тебя будем?»

Эдвард ехал на метро. В темноте поезд пронесся над Северным вокзалом. Стальные змеи рельсов поблескивали серебристым светом под огнями перронов. Они лежали спокойные, присмиревшие и мерно дышали, то раздувая, то вдруг во внезапной судороге сжимая свои тела. Эдвард сидел в кресле у двери и безразлично взирал на пространство перед собой. В голове вертелась одна и та же мысль: у Ольги пропала голубая лента. Голубая лента. Куда она могла ее положить? У друзей оставила? Искала перед отъездом долго, не могла найти. Как же так? Голубая лента. Вдруг вспомнились голубые береты десантников. Эдвард усмехнулся: тоже мне «краса и гордость», ни одной значительной победы.

Голубой лентой ехал и поезд сквозь желтоватые блики огней, пока не спустился в тоннель. На пересадочной станции Эдвард чуть-чуть опоздал на поезд. Было душно. Мозг был воспален, неспокоен, как будто метался туда-сюда по черепу, как будто искал чего-то. В ожидании поезда Эдвард сделал несколько шагов по перрону. Сделал — и остановился напротив карты метро, как завороженный. Голубая линия Сены и южная граница Парижа образовывали мутно-желтый невидящий глаз. Он мрачно висел на белой стене, ломая и круша полукруг станции. Эдвард чувствовал, как падают своды, как прижимают его к перрону, как он, словно атлант, начинает уже поддерживать всю тяжесть этого свода на своих плечах. На глазах наворачивались слезы. Желтый глаз смотрел, не мигая, со стены.

Внезапно на противоположную платформу ворвались несколько арабских девушек. С торжественными криками они принялись носиться по платформе, налетая на пассажиров, визжа и стуча по рекламным щитам.

«Раз, два, три — виве Алжери!» — кричали они.

Чтобы пересилить эти крики, Эдварду приходилось собирать всю волю, напрягать мозг до последней степени, но они были нестерпимы. Тошнота. Желтый глаз из белой стены не давал уйти. «Раз, два, три — виве Алжери!» — кричали девушки. Эдвард засеменил кругами, словно силясь, но не имея возможности сделать широкий шаг. Как у идиота, его взгляд обессмыслился и потемнел.

Он давно уже привлекал внимание людей на платформе, но вот подошел поезд и все ушли. Поезд тоже гулко несся в темную даль. «Раз, два, три — виве Алжери!» — бесновались на противоположной платформе. Теперь и туда подошел поезд. Девушки вскочили в вагон и продолжали метаться там. Вдруг одна из них принялась колотить в окно ладонью: звук получался резкий и тяжелый. Казалось, он попал прямо по голове Эдварда, отдаваясь в затылке. С ним сделалась паническая атака. Стены вокруг начали складываться, началась щемящая паника, было душно, так душно, что казалось, ребра на себе порви — воздуха не дождешься. Тягомотно выла сирена, продолжая пригибать Эдварда к земле.

В эту секунду послышался тонкий, смачный хруст, как будто треснула облицовочная плитка, следом прозвучал выстрел, и реальность в один миг унеслась вверх. Цепляясь за стулья, дрожа мелкой дрожью, Эдвард осел на пол.

Восточный вокзал

Я видел перед собой фигуру Галины, скромно сидевшую за столиком в немецком уличном кафе. Теперь я уже не был гружен ее вещами: двумя внушительными пластиковыми чемоданами в руках, на спине — рюкзаком, через плечо — сумкой и фотоаппаратом — Галинино имущество, что она удосужилась оставить у меня полтора года назад. Эти пожитки я в одиночку вызвался перевезти, еще не представляя, каким адом это обернется: ехать пришлось с пересадкой и дважды, проклиная собственную услужливость, я втискивал Галинины пожитки в очередной переполненный вагон. Углы чемоданов больно набили мне ноги, от стоявшей жары я весь взмок и был страшно зол на Галину и самого себя. Впрочем, в целом я был рад помочь: не хотелось гонять за пятьсот километров еще кого-то.

21
{"b":"226396","o":1}