То ли из-за этого воспоминания, то ли из-за выпитой водки, то ли от мысли о родине, но нежданно вдруг так стало жалко себя того, каким я был до отъезда, жалко потерянной невинности мыслей и чувств. Вдруг так захотелось в Россию: грубую, неласковую, высокомерную, частью которой и я был тоже. Трагизм этого желания был в том, что я прекрасно знал, что оно мимолетно.
Здравые рассуждения о мультикультурности, огромном опыте и карьере оказались логикой бездушного циника, пустословной мертвечиной. Показалось, что нет у меня ничего дороже и значительнее в жизни, чем моя страна, а я не могу быть стертым пятиалтынным, даже если останусь навсегда за ее пределами.
— А заря вдали уж заметнее, — запели мы.
Эдварду, казалось, не приходили мысли, подобные моим, но пел он с воодушевлением. А мне жить не хотелось, так вдруг все стало тоскливо и беспросветно. Комок подступал все ближе и ближе к горлу и, наконец, на словах «не забудь и ты» я зашелся рыданиями и повалился на кровать.
Снова Северный вокзал
В конторе, где я проходил учебную практику, мне предложили временный контракт. Состоял он в том, что надо было теперь ездить в составе комиссии по разным филиалам в соседних странах и разбираться с тем, как наши рекомендации и процедуры применяются на практике. Звучит как полная ерунда, но я был в восторге: наконец, с третьего раза, мне удалось зацепиться на предприятии. Конец контракта приходился на начало учебного года, так что, если бы опять не повезло, я мог бы без труда решить проблемы с документами.
Я выписался из общаги, составил чемодан в дорогу, а вещи раздал друзьям на хранение. И уехал.
Девять месяцев я мотался по всей Европе. Девять месяцев у меня из вещей был только чемодан с одеждой и утюгом да компьютер. Из одного места я сразу ехал в другое, нигде, даже в Париже, у меня не было дома. Работа меня выматывала: каждый вечер я приходил в номер очередной гостиницы, принимал ванну и обессиленно ложился на кровать. Часто по выходным я даже не выходил из комнаты: все, на что мне хватало сил, было переключение каналов телевизора и чтение. Периодически я спускался в приемную гостиницы и наблюдал за проходящими господами в опрятных костюмах. Они пили кофе, прохаживались в ожидании друг друга и внимательно прислушивались к речам собеседника, чуть подавшись всем корпусом вперед или же наклонив голову вбок. При этом господа чуть заметно кивали головой и сосредоточенно улыбались.
«Неужели это — жизнь? Неужели я — такой же?» — думалось мне в иные дни. Неужели я так же опрятно выгляжу и веду такие же беседы тихим, вкрадчивым голосом? Разве в этом смысл моей жизни? Я родился, чтобы носить опрятные костюмы? Ходить уверенной походкой, чуть приподняв подбородок? Рассекать воздух уверенным взглядом? А для чего еще, если не так, сразу же отвечал я. Это русская черта — искать глубинный смысл в жизни и каждый день ходить в засоренный туалет. Я терпеть этого не могу. Разве нынешняя моя жизнь — это не есть обязательный атрибут профессионализма? Дело, которое я делаю, — не останется в веках, но я же выполняю его на совесть! Я не виноват, для этого дела нужно быть таким.
Я сравнивал их с теми людьми, что я видел в вагонах парижских электричек, и спрашивал себя, почему здесь я нашел жизнь, а там нет? Я такой же, как они. Самообман — верить в то, что ты «другой». Само желание быть «не таким как все» делает каждого до тошноты одинаковым.
Нет, не всех людей. Я припоминал серьезное лицо Эдварда, когда он говорил о своем отношении к работе и своему предназначению в жизни и видел, что вот в его-то жизни есть большой смысл, не то что в моей. Он не задумывался о том, такой ли он, как все, а просто честно исполнял то, что считал своим долгом. При этом он-то был другим, а я — просто малахольный кобель.
Но бывали дни, когда я не сильно уставал. Тогда я знакомился через Сеть с местными жителями, встречался с ними, ездил по окрестностям, ходил танцевать сальсу и пить водку. Моими знакомцами были молодые и не очень люди, открытые, доброжелательные, светлые. Разных профессий, но преобладали студенты. Я спрашивал у них — кто они такие, как чувствуют, о чем думают. Гомосексуализм, полярный мир, строительство Европы, смесь культур, религия, иммиграция — все это я обсудил десятки раз с людьми самых разных национальностей и возрастов. Часто их ответы были созвучны моим. Нет, вру, не моим: нашим, русским, ответам. Ответам Эдварда, Галины, Леи и других моих друзей.
Я был поражен фактом, который раньше никогда не замечал: каждый раз все самое ценное, что мне удавалось привносить в разговор, происходило из одного моего свойства — того, что я русский. В разговоре я был личностью, но моя личность была результатом работы миллионов человек, других русских. Так же как и личность моих собеседников была результатом жизнедеятельности их сограждан. Через это проявлялась моя индивидуальность, на этом зиждились все идеи, рожденные мною, даже мой космополитизм был рожден тем, что я русский.
Когда я жил в Париже, то думал, что понимаю Европу, но на самом-то деле я понимал Париж. Париж — это не «единство в многообразии», это просто красивый город. Он лишь микроскопическая часть этого многообразия.
С осознанием этого великолепия родилась и другая мысль.
Я бывал в иных городах, любил гулять по ним в одиночестве, сидеть в парках, и то тут, то там меня неизменно преследовала мысль о том, как удивительно много нас, людей. Даже у волнистых попугайчиков бывают свои собственные характеры и привычки. А люди? Удивительный сплав наследственности, генов, воспитания, окружения, традиций, опыта — и все всего лишь на несколько десятков лет. Раз — и жизнь прожита! Зачем это? В этом пропасть величия и бесполезности. Величие — это вообще понятие крайне бесполезное и бессмысленное.
Я ехал в Париж на поезде. Вагон первого класса был почти пуст, раннее весенне солнце светило прямо в окно.
Зазвонил телефон. Я снял трубку. Звуки прерывались, как будто звонили с другого конца света. Это шеф.
— Добрый день, Даниил. Как вы, подумали над нашим предложением? — спросил меня лучезарный, полный энергии голос.
— Да, я сейчас над ним как раз размышляю, — как можно неопределеннее ответил я, — мне требуется посоветоваться с родственниками, вы понимаете, это же важное решение.
— Конечно-конечно, — ликовал голос с той стороны трубки, а потом безапелляционно добавил: — Мы просим вас дать нам ответ завтра утром. Надеюсь, вы не откажетесь. Если так — то это будет ка-та-строфа, — он так и сказал по слогам, «ка-та-строфа», как будто от этого зависела его личная судьба. — До встречи завтра утром!
Я положил трубку. Начальство в конторе поверило в мои силы, и по итогам моего временного контракта мне предложили работу в российском филиале. Ответ давать надо было по приезде.
Все остальные варианты были неинтересны, а этот вовлекал меня в неизведанный мир, где можно было бы построить с нуля что-то новое. Как ученый, который переминается с ноги на ногу перед тем, как войти в сферы науки, которые изменят его представление обо всем, что его окружает, стоял я на пороге этого назначения, думая о том, что оно мне сулило. Но я не хотел уезжать из Европы.
С другой стороны, оставаться — значило снова какой-нибудь вуз, никому не нужная писанина, опять префектура, опять боязнь в самый ответственный момент потерять вид на жительство. Снова неопределенность — где жить, откуда брать деньги, снова новые знакомства, которые утомляют больше любой физической работы. Зачем мне это?
Чувственная сторона моей жизни всегда оканчивалась ничем, что с матерью, что потом с моими женщинами, так как от моей любви им не было ровным счетом никакой пользы — я боялся и не умел любить. Какая теперь будет польза Парижу от моей любви? А если я вернусь — то сколько я, быть может, смогу принести пользы, любя свою родину!