Время неумолимо летело. Ньевес пора было спускаться вниз. И хотя старуха уже бродила по кухне, включив свет, он сошел вниз вместе с Ньевес.
— Я хочу всегда видеть тебя, — сказал он. — Пока что я могу после работы приходить с реки.
С горьким наслаждением он помогал ей в будничных делах. Пошел с ней в хлев к поросятам («Видишь, у них такой же пушок, как у тебя?» — сказала она); отправился за дровами («Как ты можешь постольку носить, дочка?» — «Весной у меня много сил, бабушка»); помог поднять вино из погреба в чулан, где накануне она ждала, когда он ее ударит (огромный погреб, выкопанный монахами, освежал пыл поцелуев и пьянил винными парами); поджарил ломтики хлеба.
— Когда я был маленьким, — рассказывал Белобрысый, — мой отец работал на мельнице. Он вставал рано, на заре, и в зимнюю пору приносил нам в кровать ломтики жареного хлеба, смоченного в вине. Любил нас ими потчевать… Совсем такие же, как эти.
Они оказывали друг другу маленькие знаки внимания, пока, наконец… Он хотел уйти не прощаясь и направился к двери. Но она выбежала за ним и обняла. До этой минуты они не обмолвились ни единым словом о предстоящей разлуке. Теперь же, повиснув у него на шее, она твердила:
— Ты вернешься, вернешься, красавец мой… Ты не уйдешь навсегда… Только не навсегда, нет.
Белобрысый впитывал в себя поцелуи, смоченные слезами, стекавшими к ее губам.
— Я могу прийти завтра и послезавтра… А потом… Потом река унесет нас.
— Возвращайся, когда доведешь свой лес, летом… Ты не бросишь меня… У нас будет работа, и ты сможешь наняться к нам поденщиком. А если захочешь, я уйду с тобой… Только не уходи навсегда…
Больше она ни о чем не могла говорить. Сияла с себя передник, пошла с ним по дороге. Дойдя до деревьев, уже у самой реки, они наконец расстались.
— Завтра, к вечеру, у ограды монастырского кладбища… Федерико боится ходить туда ночью… А когда вернешься к сбору урожая, — заключила она с гордостью, — уже будет заметно, как подрос твой сын… Ах, Грегорио, может, ты и забудешь меня, но твой сын родится таким красивым, что ты никогда не сможешь его забыть!
— Наш сын, — прошептал он, целуя ее.
И высвободился из ее объятий. С тоской в душе, но с храбрым видом направился он к реке. Теперь в нем билось сердце настоящего мужчины. Зрелого мужчины, который думает о своем сыне.
14
Сорита-де-лос-Канес
Тахо пересекает долину Саседон с севера на юг, а Гуадиела течет к ней с востока, по прекрасной земле курорта Ла-Исабель. Но огромная скалистая стена горных хребтов Энмедио преграждает ей путь, и река резко устремляется к югу. Однако достигнув конца каменной гряды, она круто сворачивает к северу, навстречу Тахо. И уже вместе, бок о бок, ревя от радости, что встретились, обе реки прорываются сквозь узкую долину, обрушиваясь с порогов Боларке на плоские равнины Гвадалахары — преддверие просторов Толедо и Эстремадуры.
Падая с одного из самых своих высоких порогов, Тахо расстается с верховьем. Уже многие годы бурную, клокочущую, с бешеными водоворотами реку обуздывает плотина электростанции, а сплавной лес спокойно обходит ее стороной, ничем не напоминая о былых опасностях. Здесь, в укрощенных водах, снова появились королевские плавучие трактиры, и виды теперь были словно созданы для туристов. И все же дикие утесы, жуткие пропасти, погруженные во мрак, узкие теснины меж скал до глубины души потрясли Шеннона. Казалось, будто реку, миновавшую пленительные края Алькарии, Энтрепеньяса и Боларке, вновь ввергли в плен неприступных гор.
У подножия водопада начинался край, где в прошлом происходило столько важных событий, что даже такой скромный знаток Испании, как Шеннон, не мог остаться равнодушным. На легендарных полях энкомиенды Сорита жила память об Альваро Фаньесе{Кастильский воин, родственник Сида, воевал вместе с ним и сопровождал его в изгнании.} и рыцарях ордена Калатравы, о магометанах, воздвигших мечеть в Альмогере, и маврах, завезенных в Ла-Панхию, чтобы наладить производство шелка. Раньше его поражало, что плоскогорье вновь сменилось дикими горами, а теперь он изумлялся тому, как могут стоять рядом электростанции и средневековые замки. Не удивительно было, что сухой, раскаленный воздух этих мест как бы напряженно дрожал. Мощная электростанция Боларке и гордые башни замка Сориты-де-лос-Канес были двумя полюсами, двумя противоборствующими силами на поле битвы, где вершилась история, где смешивались расы и судьбы людские.
Сплавщики раскинули лагерь поблизости от немноголюдного селения, домики которого жались к под нон; ню холма, увенчанного развалинами громадного замка. Посредине реки виднелись камни — остатки старого моста, некогда соединявшего нынешнее селение с давно уже исчезнувшим городским предместьем. В памяти Шеннона всплывали далекие отголоски испанских стихов, пока он созерцал «пустынные поля, печальный холм» и восхищался в ближайшей гончарной мастерской творениями человека, тысячелетиями создававшего хрупкие сосуды из жидкого месива, вдыхая в глину жизнь на бессмертном гончарном станке. Ему показали площадки с разными сортами глины, в том числе голубоватой, как мыло; показали печи, дровяной сарай и холодную пещеру, где остужали обожженные изделия. Шеннон возвратился в лагерь только к вечеру.
Ужин подходил к концу, когда на дороге со стороны Сайятона показался старик, опиравшийся о плечо коротко остриженного колченогого паренька с плутоватыми глазами. Подойдя к сплавщикам, парнишка остановился, а старик задрал кверху лицо, затененное полями рваного сомбреро, полускрытое космами волос и большой бородой. Из его котомки торчал копчик свирели. Правой рукой старик опирался о посох.
— Приятного вам аппетита, сеньоры! Подайте на пропитание несчастному слепому, — начал он заунывным голосом.
— Перестань, дед! — резко прервал его поводырь. — Это сплавщики!
— А, сплавщики! — сказал старик. — Я почуял дым костра и решил, что здесь закусывают. — В его голосе послышались почти презрительные нотки, но они тут же сменились дружескими, шутливо-заговорщическими. — Тем лучше. Надоело ныть перед дураками, хотя они и подают мне милостыню. А вы и без того поможете: ведь я товарищ плохим людям, а стало быть, и вам. Верно я говорю? — ядовито спросил он, с таким театральным высокомерием вскидывая голову, будто его слипшиеся глаза что-то видели.
Сплавщики засмеялись.
— Черт бы побрал этого деда! Нечего сказать, любезно просит!
— Хе! — произнес Дамасо. — Подсаживайся, дед, к котлу. Сразу видать, ты из тех, кто жалит ядовитым жалом.
— Жалил сыпок, жалил. Поживешь с мое, поймешь: с волками жить — по-волчьи выть.
Его притворная покорность отдавала не столько бахвальством, сколько хитростью. Поводырь усадил старика, а сам отошел в сторону, к Обжорке. На лице старика вдруг появилось беспокойство.
— Романсильо, сынок, ты где?
— Здесь, — чуть не плюнул от досады мальчик.
— Ты уверен, что это сплавщики?
— Сплавщики мы, сплавщики, успокойтесь, — заверил его Балагур.
— А что здесь делают женщины?
Паула не обронила ни единого слова, не выдала своего присутствия ни единым движением. Мужчины удивились.
— Как ты узнал, дед, что здесь женщина?
— Он чует их по запаху, — бесцеремонно заявил поводырь.
Лицо старика приняло выражение наглого превосходства.
— Ну и дед! — в восхищении воскликнул Сухопарый.
— Вам, зрячим, хватает того, что вы видите, а мне и нос служит… Да еще ветерок дует, вот я и почуял ее. Могу еще сказать, что она не старая.
— Ты это чуешь?
— У старух запах едкий, как у коз. А молодухи пахнут телками.
— Хе! Может, ты скажешь, блондинка она или брюнетка? — насмешливо спросил Дамасо.
Старик смешно принюхался, повел носом.
— Скажу, сынок, скажу… Она не потеет, не так-то легко это узнать; мне кажется, мне кажется… Она далеко отсюда?
— В десяти шагах.
— Тогда брюнетка.
Послышались возгласы удивления.