Мне было уже сорок лет, и я буквально упивался собой, на всех парусах носясь по морю успеха, как вдруг в один прекрасный день прозрел. Мировая слава, панегирики, почести, популярность, международное признание — а именно к ним я стремился всей душой — вдруг предстали мне в неприкрытом своем ничтожестве.
Материальная сторона славы меня не интересовала. Я к тому времени был уже достаточно богат. А все прочее?.. Овации, упоение триумфом, пленительный мираж, ради которого столько мужчин и женщин продали душу дьяволу? Каждый раз, когда мне доводилось вкушать лишь крупицу сей манны небесной, я ощущал во рту горький, тошнотворный привкус. Что есть наивысшее проявление славы, спрашивал я себя. Да просто когда ты идешь по улице, а люди оборачиваются и шепчут: смотри, смотри, вот он! И не более того! Причем, заметьте, даже это весьма сомнительное удовольствие выпадает лишь на долю выдающихся политических деятелей либо самых прославленных кинозвезд. А чтобы в наши дни обратили внимание на простого писателя — уж и не знаю, что должно произойти.
К тому же есть и оборотная сторона медали. Знаете ли вы, в какую пытку превращается повседневная жизнь знаменитого писателя: бесконечные обязательства, письма, телефонные звонки почитателей, интервью, встречи, пресс-конференции, выступления по радио и тому подобные вещи. Но не это меня страшило. Гораздо больше настораживало и беспокоило другое. Я заметил, что каждый мой успех, лично мне почти не приносивший удовлетворения, многим причиняет глубокие страдания. О, какую жалость вызывали у меня лица друзей и собратьев по перу в самые радужные моменты моей творческой жизни! Отличные ребята, честные труженики, связанные со мной старинными узами дружбы и общими интересами, — ну почему они должны страдать?!
И тогда я взвесил все разом и осознал, сколько боли приносит окружающим одно мое страстное желание преуспеть во что бы то ни стало. Каюсь — прежде я об этом не задумывался. И, задумавшись, почувствовал угрызения совести.
А еще я понял: если и дальше буду продолжать восхождение, то обрету на этом пути новые пышные лавры. Но у скольких людей при этом будет тоскливо и мучительно сжиматься сердце, а разве они это заслужили? Мир щедр на страдания всякого рода, но зависть оставляет самые глубокие, самые кровоточащие, долго и с огромным трудом зарубцовывающиеся раны, заслуживающие безусловного сочувствия.
Я обязан искупить свою вину — вот что. И тогда я принял окончательное решение. Мне дано — слава богу — сделать много добра. До сих пор я, баловень судьбы, все больше огорчал себе подобных, а теперь начну утешать и воздам им сторицей. Положить конец страданиям — это ли не радость? И разве радость не прямо пропорциональна предшествующему ей страданию?
Надо продолжать писать, не замедляя рабочего ритма, не создавая впечатления добровольного отступничества: последнее было бы слабым утешением для моих коллег. Нет, надо всех одурачить, ввести в заблуждение, утаить талант в самом расцвете, писать все хуже и хуже, притворившись, что вдохновение иссякло. И приятно поразить людей, ожидающих от меня новых взлетов, падением, крахом.
Задача легкая лишь на первый взгляд. Ибо это только кажется, что создание вещей серых, откровенно посредственных не требует больших усилий. На самом деле все значительно труднее, и тому есть две причины.
Во-первых, мне предстояло раскачать критиков, заставить их преодолеть привычку к восхвалению. Я к тому времени принадлежал уже к категории маститых писателей, с прочной репутацией, высоко котирующейся на эстетической ярмарке. Воздавать мне почести стало уже правилом, требующим строгого соблюдения. А критики — известное дело, — если уж разложат все по полочкам, поди заставь их отступиться от собственного мнения! Заметят ли они теперь, что я исписался, или так и будут упорствовать в своих льстивых оценках?
И второе. Кровь — тоже ведь не водица. Думаете легко мне было обуздывать, давить в себе неудержимый порыв гения. Как бы я ни старался казаться банальным и посредственным, свет одаренности с его магической силой мог просочиться между строк, вырваться наружу. Притворяться для подлинного художника мучительно, даже если хочешь казаться хуже, чем ты есть.
И все-таки мне это удалось. Годами укрощал я свою неистовую натуру. Я научился так тонко и изощренно симулировать бездарность, что одно это могло служить доказательством великого таланта. Я писал книгу за книгой, все слабее и слабее. Кто бы мог подумать, что эти вялые, невыразительные, лишенные образов и жизненной достоверности суррогаты вышли из-под моего пера? Это было медленное литературное самоубийство.
А лица моих друзей и коллег с каждым новым моим изданием все светлели, разглаживались. Я их, бедолаг, постепенно освобождал от тяжкого бремени зависти. И они вновь обретали веру в себя, примирялись с жизнью, более того — начинали по-настоящему меня любить. Расцветали, одним словом. Как долго я стоял им поперек горла! Теперь же осторожно и заботливо я врачевал их раны, доставляя громадное облегчение.
Стихали аплодисменты. Я уходил в тень, но был доволен судьбой. Я больше не слышал вокруг себя лицемерно-восхищенного ропота, меня обволакивала искренняя, горячая волна любви и признательности. В голосе товарищей я стал различать чистые, свежие и щедрые нотки, как в старые добрые времена, когда все мы были молоды и не ведали превратностей жизни.
Как же так — спросите вы меня, — значит, ты писал только для нескольких десятков своих коллег? А призвание? А публика? А огромное число ныне здравствующих и грядущих им на смену, которым ты тоже мог бы отогреть душу? Значит, такова цена твоему искусству? Значит, так скуден был твой дар?
Отвечу: да, действительно, долг перед друзьями и собратьями по перу — ничто по сравнению с обязательствами перед всем человечеством. Но ближнего своего, неведомую мне публику, рассеянную по всей планете, грядущие поколения второго тысячелетия я ничем не обделил. Все это время я тайно вершил возложенное на меня Всемогущим. Паря на крыльях божественного вдохновения, я написал книги, отражающие мою подлинную суть. Они способны вознести меня до небес, до самых вершин славы. Да, они уже написаны и уложены в большой ларец, который я держу у себя в спальне. Двенадцать томов. Вы их прочтете после моей смерти. Тогда у друзей уже не будет повода для переживаний. Мертвому легко прощают всё, даже бессмертные творения. Друзья лишь усмехнутся снисходительно и скажут, качая головой: «Каков мерзавец, всех провел! А мы-то думали, что он окончательно впал в детство».
Так или иначе, вам…
На этом запись обрывалась. Старый писатель не смог закончить, потому что смерть его настигла. Его нашли сидящим за письменным столом. На листе бумаги рядом со сломанным пером неподвижно возлежала в самом последнем и высоком упокоении убеленная сединами голова.
Прочитав послание, близкие пошли в спальню, открыли ларец и увидели двенадцать толстых стопок бумаги: в каждой сотни страниц. Совершенно чистых, без единого знака.
ЯЙЦО
Перевод Г. Богемского
В парке королевской виллы международный Лиловый Крест устроил для детей младше двенадцати лет большую «охоту за пасхальным яйцом». Стоимость билета — двадцать тысяч лир.
Яйца прятали в стогах сена. По правилам, все яйца, которые ребенок отыщет, принадлежат ему. Яйца всех видов и размеров — шоколадные, металлические, картонные, и в каждом — чудесный подарок.
Джильда Созо, горничная, услыхала об этом в доме своего хозяина Дзернатты. Синьора Дзернатта собиралась повести на праздник всех своих четверых детей, так что ей это обойдется в восемьдесят тысяч.
Джильда Созо, маленькая, хрупкая женщина двадцати пяти лет, не красивая, но и не уродливая, с живым, подвижным личиком, по натуре добродушная, но несколько замкнутая, тоже решила порадовать свою четырехлетнюю дочку. Девочка милая, хорошенькая, но, увы, росла без отца.