Образование у парня, конечно, скромное, отметил про себя Престинари, и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина — одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов.
Какая там мягкость, какие тона!..
— Иди сюда, радость моя! — окликнул жену молодой человек. — Посмотри-ка… Словно специально для нас.
— Что?
— Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, — ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу. — И он показал что-то на картине.
— Да-да-да! — воскликнула она, оживившись. — Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел.
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
— Престинари, — громко прочитала одна из них. — Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!
Одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отколупнуть ногтем каплю засохшей краски на картине «Время жатвы».
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
— О, Престинари! — воскликнул с довольным видом Долабелла. — Слава богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему — ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!.. Сколько было страданий! Ты знал его?
— Лично — нет, — ответил незнакомый господин, — хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?
— Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur,[24] один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в компании с ним… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей… да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было… такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну а в результате… Сам видишь. — Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля — Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Époque, принесшие ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное и притом далеко не последнее место в…»
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: «Да, душа человек был!»
Престинари долго — смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным — созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья там, наверху, в Элизиуме: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает, как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе — картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь?.. Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. Вот как, зеленые и сиреневые тона! И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова и живописи! И он туда же — увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос.
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злобой и горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой.
Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! — возмущался он про себя. Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось захапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…
Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки. Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных по стенам картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы — пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура — все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой.
А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений — молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности.
— Эй, маэстро! — шепотом окликнули его из таинственного полумрака.
Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке.
— Кто это? Кто?
С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. Затем по анфиладе залов разнеслись и затихли вдали смешки и свист.
— Ну, сейчас я вам выдам! — закричал Престинари, широко расставив ноги и набрав в грудь побольше воздуха, словно намеревался отразить чье-то нападение. — Вы же просто бандиты с большой дороги! Импотенты, отребье Академии, жалкие пачкуны, выходите сюда, если у вас хватит смелости!
Ответом ему был грубый смех. Потом, принимая вызов, с полотен сползли и сгрудились вокруг какие-то загадочные фигуры: обладающие странной независимостью конусы, шары, спутанные клубки, трубы, пузыри, осколки, бедра, животы, ягодицы, гигантские вши и черви. Кривляясь и насмешничая, они пустились в пляс перед носом у маэстро.
— Назад, негодяи, вот я вас! — С невесть откуда взявшейся энергией двадцатилетнего юноши Престинари бросился на толпу уродов, раздавая удары направо и налево. — Вот тебе, вот!.. Падаль, пузырь проклятый!
Его кулаки проваливались в пестрое месиво, и художник с радостью понял, что разделаться с этой шушерой не так уж и трудно. Абстрактные фигуры под его кулаками трескались, крошились, расползались грязной лужей.
Вот это была расправа! Наконец, тяжело дыша, Престинари остановился: кругом была груда праха. Какой-то уцелевший фрагмент, словно дубинка, стукнул его по лицу. Он поймал его на лету сильными руками и, превратив в жалкую щепку, швырнул куда-то в угол.
Победа! Но тут прямо перед ним возникли четыре бесформенных призрака: они не были повержены и держались с каким-то суровым достоинством. От этих призраков исходило слабое сияние, и маэстро показалось, что он узнает в них что-то милое сердцу и близкое, напоминающее о давно прошедших годах.