— Ауста Соуллилья, будь добра, поставь возле меня чашку с капелькой кофе — на случай, если у меня разболится сердце ночью. Но я не думаю, чтобы у меня сегодня ночью болело сердце.
Затем мальчики разделись и погасили лампу; мигала только коптилка на бабушкиной полке. Тут девушка вспомнила, что не умывалась с тех пор, как уехал ее отец, и, прежде чем лечь спать, она умылась, украдкой пригладила гребнем волосы и быстро скользнула в кровать, где спала теперь с Гвендуром. Ее старенькое платье зашумело, когда она снимала его через голову; оно уже совершенно износилось и было ей тесно; снять нижнюю юбку Ауста не посмела, так как стеснялась учителя; так в юбке она и забралась под перину, рядом со своим братом. В это самое мгновенье бабушка погасила коптилку.
— Спокойной ночи, — прошептал учитель в темноте.
Ауста Соуллилья не знала, что ответить на такую любезность, у нее забилось сердце, но после краткого раздумья она прошептала:
— Да…
Гость уже начал всхрапывать, а дети все еще не спали, радуясь предстоящей новой жизни; запах книг все еще щекотал им ноздри.
Мало-помалу мысли у Аусты стали путаться и заплетаться и незаметно соскользнули в какой-то странный, изменчивый мир, — может быть, самый настоящий из всех миров, хотя все в нем казалось неразумным: из труб торчали шеи зверей, а гора превратилась в прекрасную церковь с темными скрипучими лестницами, ведущими на колокольню. Ауста Соуллилья хочет влезть на эту колокольню. Вначале она очень осторожна, она боится, — но раз уж она двинулась в путь, приходится идти все дальше и дальше, все выше и выше. А лестница все скрипит и скрипит… Она знает, что ее отец находится где-то сзади, и ей страшно: если она повернет назад, то попадет к нему в руки, и он побьет ее. Она все ускоряет шаг, — ей надо первой взобраться на башню. Наконец она совсем задохнулась, она вся охвачена страхом, но ей так радостно бежать одной по темной лестнице, на вершину башни, со ступеньки на ступеньку, проделать весь, весь, весь путь до самой колокольни. Никто об этом не узнает. Вдруг лестница сужается. Ауста задевает за стены, ступени скрипят все сильнее — и страх уже пересиливает радость. О, как это случилось, что она попала в эту церковь, вместо того чтобы спокойно стоять снаружи и ничего не бояться? Ведь отец скоро настигнет ее и даст ей пощечину, если только она не взберется на колокольню раньше, чем он поймает ее. И тут она замечает вверху какую-то щель. Это полуоткрытая дверь, оттуда выглядывает чье-то лицо, оно смотрит на нее. Что это за лицо? Что оно сулит ей — радость? Нет, нет! Ведь это старый, злой, уродливый книгопродавец, у которого столько незаконнорожденных детей, злых и уродливых; он опирается на палку, на нем коричневая рубашка… Где этот безобразный старик достал себе коричневую рубашку?.. Он ждет ее с книгой в руке: «Сейчас я тебе покажу книгу, новую и очень модную. Загляни-ка в нее, милая фрекен, разве она тебе не нравится?»
Ауста проснулась вся в поту, с влажными руками, охваченная тем необъяснимым ужасом, который сопровождает плохие сны. Этот ужас не проходит всю ночь, а на следующий день от него остается чувство боязни и усталости.
Открыв глаза, Ауста услышала отзвук собственного крика. Она вскочила и глубоко перевела дух. Сердце ее билось, как молот, падающий на раскаленное добела железо. Она провела влажными руками по лбу. Нет, нет, нет, ей ничто не угрожает, это был всего лишь дурной сон. В нескольких шагах от нее спит гость, который пришел для того, чтобы для них настали лучшие времена, чтобы их жизнь стала полнее. Она решила напечь ему утром оладий, чтобы он поправился… Страх ее мало-помалу исчезал. Она прислушивалась к дыханию учителя и желала ему добра. Да, для всех теперь настанут лучшие времена. И Ауста снова легла.
Глава пятидесятая
Поэзия
И засиял свет знания.
Оказалось, что вестники мировой культуры — это не только город Рим и жираф, как дети, может быть, представили себе в первый вечер, но и слон, и Дания, и многое другое. Что ни день — новые звери, новые страны, новые короли и боги, не говоря уж о цифрах, таких маленьких и таких могущественных, с виду мертвых, а на самом деле живущих своей жизнью и имеющих каждая свое значение. Их можно было даже складывать друг с другом и вычитать одну из другой по желанию. И наконец — поэзия, более великая, чем великая страна; поэзия, что высится, как сверкающий дворец. От нее у человека как будто вырастают крылья, его душа парит, как орел, с неба льется свет, шумит ветер.
Дети часто говорили об этом по утрам, когда кормили овец, дивясь, как это в их скучной жизни вдруг появился человек, который не только знает то, что напечатано в книгах, но и своими глазами видел мир, описанный в них, и даже сам побывал в этом мире. Он не только видел города и зверинцы, но и бродил по лесам, где человек находит радость или по меньшей мере покой; он знает слова, проникающие в самую душу. Если Гвендур довольствовался тем, что размышлял о таких животных, которые полезнее, чем овцы, или пытался перемножить ягнят на овец и вычесть число балок в потолке из числа досок в полу, то маленький Нонни постоянно думал о далеких странах; он только теперь, казалось ему, получил доказательство того, что они действительно существуют, что это не досужая выдумка добрых людей, которым хочется утешить маленьких ребят.
А Ауста Соуллилья? Она мчалась на крыльях поэзии в те края, откуда однажды весенней ночью до нее донеслось как бы далекое эхо, — когда она прочитала о маленькой девочке, перешедшей семь гор; это эхо вдруг прозвучало в ее ушах песней, и в ней девушка увидела самое себя. Счастье, судьба, горе — все стало ей понятно. Когда смотришь на цветок, хрупкий и беспомощный, растущий в пустыне среди сотен тысяч камней, спрашиваешь себя: почему жизнь так упорно пробивается сквозь все препятствия? Не сорвать ли этот стебелек и не прочистить ли им свою трубку? Нет, не срывайте его: это растеньице тоже думает смутную думу об ограниченности и безграничности жизни и живет, одушевленное любовью к добру, среди сотен тысяч камней, как вы и я. Берегитесь, не вырывайте его: может быть, это маленькая Ауста Соуллилья.
Она рано научилась понимать витиеватый язык скальдов, их песни, и эта предварительная подготовка ей пригодилась. Разница была в том, что эти песни напоминали малоплодородные страны, бедные растительностью, но богатые камнями, — тогда как новая поэзия была наполнена прекрасным дыханием цветов, их печальным ароматом. Учитель читал стихи совсем иначе, чем ее отец; вместо того чтобы делать ударение на рифме, особенно на внутренней рифме, он шептал свои стихи необычайно выразительно, — ведь он сам проник в тайны скальдов; каждая неодушевленная вещь в комнате оживала, у каждой была своя тайна. Когда Ауста проводила рукой по холодному краю кровати, ей казалось теперь, что дерево делается мягким и теплым, будто в нем бьется живое сердце. Учитель знал те слова, которые она пыталась прочесть на облаках, когда в первый раз влюбилась; но тогда она была еще маленькой, могла ли она понимать облака, — ведь она искала в них то, чего там вовсе не было. Тот, кто в те дни пришел охотиться на их земле, не знал поэзии; он, верно, ничего не понимал в ней. А ведь это самое драгоценное, что есть у человека. Ауста подумала, что, если Одур, дочь Йоуна, и выйдет замуж за этого охотника, она никогда не услышит из его уст поэмы, — и это наполнило ее гордостью.
Правда, лицо охотника казалось улыбающимся даже тогда, когда губы не улыбались, но глаза его не лучились и не сияли, а в голосе не было тех тайных чар, которыми владеет человек; знающий наизусть целые поэмы и умеющий читать их почти шепотом, читать так, чтобы по всему телу шел трепет, чтобы в душе закипали слезы, чтобы оживали мертвые предметы.
Казалось, молодую девушку с далекого хутора больше всего пленит стихотворение о добродетели или, по крайней мере, о жертве, о великих самоотверженных людях, совершивших невероятные подвиги во имя чего-нибудь прекрасного — например, отечества; такие подвиги, которые она сама чувствовала себя способной совершить в ту весеннюю ночь, в прошлом году, когда стояла на пороге дома и мечтала. Но это было не так, совсем не так. Больше всего волновали ее, вызывая возвышенную грусть и желание обнять весь мир, стихи о том горе, которое ложится на сердце, когда не сбывается мечта, о красоте этого горя; о покинутом корабле, который разбился осенью и лежит на берегу — без руля, без мачт, никому не нужный; о птице, потерявшей оперение, отчаявшейся, гонимой осенним шквалом; об арфе, умолкнувшей потому, что некому играть на ней. Все это было ей близко и понятно. И хотя песня Кольмы с пустоши[42] была без внутренней рифмы, она тут же выучила ее наизусть. Можно ли было представить себе, что ее любимой песней станет песня о том, как девушка и юноша полюбили друг друга на пустоши? Вечером, как только она улеглась в постель, в душе ее зазвенели стихи, посвященные любви, и слезы потекли по ее щекам: она плакала в порыве любви не только над Кольмой, не только над самой собой, но и над всем миром.