— Она стройна, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Стройна? — спросила женщина.
— Она почти невесома.
— Как это — невесома? — спросила женщина.
Он подмигнул одним глазом и посмотрел на женщину.
— Как тростник, самое гибкое и тонкое из всех растений.
— Не хочешь ли ты сказать, что я толста? — сказала женщина. — Или она должна стать розгой для меня?
— Моя благородная фру хозяйка и баронесса не должна думать, что у исландского каторжника больше ума, чем есть на самом деле, и не должна сердиться на его глупую болтовню. Если бы у этого бедняка был рот, — а разве можно назвать ртом то, что неоднократно произносило вероломные клятвы перед богом и людьми, — то он бы поцеловал ваши высокородные ноги.
— Что за ерунду ты болтал о тростнике? — спросила женщина.
— Я только говорил о стебле, который не ломается, когда его гнешь, а отпустишь руку, он снова поднимается — тонкий и стройный, как и прежде.
— Я приказываю тебе отвечать, — сказала женщина.
— Лучше спросить Йоуна из Гриндавика, — сказал Йоун Хреггвидссон, — он ученый и мудрый человек.
— Сумасшедший Йон Гриндевиген, — сказала она. — Таких людей, которых исландцы называют учеными и мудрыми, здесь в Дании зовут деревенскими идиотами, и закон запрещает им выезжать из своих местечек.
— Тогда Йоуна Мартейнссона, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Он знает женщин и в Исландии и в Дании, потому что он спал с дочерью епископа. А меня даже не считают человеком.
— Мой дом — христианский дом, куда воры, крадущие кур, не смеют сунуть нос, — заявила хозяйка. — И если ты без обиняков не расскажешь мне все об этой женщине, ты сам пойдешь к Мартинсену и пусть он о тебе заботится.
— Я знаю об этой женщине только то, что она развязала меня, и спасла от топора у реки Эхсарау, и привязала к камню, к которому привязывают лошадей в Улафсвике.
— Есть у нее деньги? Как она одета?
— Ты сказала — деньги. У нее больше денег, чем у любой женщины в Дании. Ей принадлежат все деньги в Исландии. У нее серебро и золото, накопленное веками. Ей принадлежат все крупные поместья и хутора Исландии, независимо от того, удастся ли ей украсть их у короля и вернуть себе или нет; леса и реки, в которых водятся лососи; земли на берегу моря, поросшие лесами, — одного большого дерева оттуда достаточно, чтобы построить Константинополь, если только найдется пила; заливные луга и болота, где растет тростник; земли с обильными рыбой озерами и пастбищами вплоть до самых глетчеров; острова на бездонном море с бесчисленным множеством птиц, где ходишь по колено в пуху; птичьи скалы, отвесно спускающиеся в море, где можно в Иванову ночь услышать, как ругается веселый птицелов, повисший на веревке на высоте шестидесяти футов. И все это только самая малость из ее владений, я никогда не смог бы перечислить их. Но богаче всего она все же была в тот день, когда суд лишил ее всего и Йоун Хреггвидссон бросил ей, сидевшей у дороги, далер. Как она одета? На ней золотой пояс, на котором горит красное пламя, моя добрая женщина. Она одета так, как всегда были одеты женщины-аульвы в Исландии. Она пришла в синем платье, шитом золотом и серебром, туда, где лежал в цепях убийца. И все же лучше всего она была одета в тот день, когда ее обрядили в грубые чулки и платье нищенок и шлюх, и она смотрела на Йоуна Хреггвидссона своими синими глазами, которые будут владычествовать в Исландии и тогда, когда весь остальной мир погибнет от своих злодеяний.
Глава двенадцатая
В гостинице «Дом золотых дел мастера» в Нюхауне, знатная дама вместе со своей камеристкой готовится к отъезду. Поздний осенний вечер. Корабли, прибывшие из далеких мест, медленно покачиваются на своих канатах в узком канале напротив дома, то ударяясь о каменную стену причала, то вновь плавно отходя от нее. Женщины укладывают вещи, драгоценности и платья в ящики и сундуки, госпожа указывает место для каждой вещи, но вид у нее отсутствующий, она даже иногда забывает, что она делает, отворачивается и, задумавшись, смотрит в окно. Тогда ее пожилая камеристка также прерывает свое занятие и исподтишка с участием смотрит на свою госпожу.
Наконец все уложено за исключением одной вещи. На подоконнике еще лежит, наполовину завернутая в красный шелковый платок, старинная рукопись — листы сморщенной кожи, черные от сажи, запачканные жирными пальцами людей, умерших так давно, что от них не осталось никаких следов, кроме этих отпечатков пальцев. Вновь и вновь камеристка вертит в руках эту древность, нерешительно развязывает красный шелк и снова завязывает или перекладывает книгу и опять кладет ее туда, где она лежала с самого начала. Госпожа еще не сказала, куда положить эту книгу, никто из них не обмолвился о ней ни единым словом, Наступает ночь, на улице воцаряется тишина, стаи чаек летают взад и вперед над кораблями, а госпожа все стоит и глядит в окно.
Наконец камеристка прерывает молчание:
— Не пойти ли мне в город, хотя уже поздно, и не отдать ли книгу туда, где ей надлежит быть?
— А ты разве знаешь, где ей надлежит быть? — спрашивает ее хозяйка низким грудным голосом.
— Перед отъездом из Исландии я слышала, как вы сказали, что эта книга должна быть только в одном месте, гм… у одного человека.
— Этот человек еще дальше от нас осенью в Копенгагене, чем был весной в Исландии, — сказала госпожа.
Камеристка занялась каким-то делом и ответила, не поднимая глаз:
— Моя покойная госпожа, ваша матушка, да благословит бог ее память, часто рассказывала нам, девушкам, историю одной из ваших прабабушек, которая никого не целовала так горячо, как врага своего отца, никому не оказывала такого гостеприимства и никого на прощанье не одаряла такими роскошными подарками, как его, а когда он уехал, послала ему вслед человека, чтобы его убить.
Снайфридур даже не взглянула на камеристку и ответила, медленно выходя из задумчивости:
— Может быть, моя прабабушка сначала одаряла врага своего отца подарками, а потом убила его. Но она не убила его прежде, чем одарить подарками.
— Дочь моей покойной госпожи никого еще не убила, — сказала камеристка. — Мы проведем только одну ночь в городе, да и то не целиком, наступила осень, нужно быть готовым ко всякой погоде, а рано утром мы отправимся в плаванье по бушующему морю, которое можно сравнить только с реками на юге Исландии. Потерпим ли мы кораблекрушение или нет, все равно это последние минуты. И если госпожа не решится и не воспользуется этой последней ночью, она никогда не передаст ему книгу, его книгу.
— Не знаю, о чем ты говоришь, — сказала госпожа, удивленно посмотрев на камеристку. — Не намекаешь ли ты на канатчика, который ходит взад и вперед, взад и вперед, сегодня, как вчера и позавчера, и днем и ночью по ту сторону канала?
Камеристка ничего не ответила, она низко нагнулась над открытым сундуком, тяжело переводя дыхание, а когда хозяйка обернулась, она увидела у нее на глазах слезы.
— Мне удалось добиться, чтобы его судили мои друзья, Бейер и Йоун Эйольфссон, в альтинге на Эхсарау весной, — холодно сказала знатная женщина. — Рескрипт короля у меня в сундуке.
— Он еще не осужден, — сказала камеристка. — Документ прибыл только сегодня. Он не узнает об этом до нашего отъезда. Вы можете сегодня вручить ему подарок.
— Ты ребенок, Гудридур, хоть ты и на двадцать пять лет старше меня, — сказала знатная женщина. — Неужели ты воображаешь, будто он не знает всего, что я делала с той минуты, как сошла летом на берег. Льстивые дары не могут его обмануть.
— Но вы же знали, зачем вы летом взяли с собой эту книгу из Исландии, — сказала камеристка.
— Если бы я возвращалась в Исландию, не выполнив своей миссии, устав от просьб, может быть, я бы отдала ему эту книгу. Но победитель не делает подарков побежденному. Я чуть было не отдала ее этому сатане Йоуну Мартейнссону, который вторгся сюда сегодня, пока тебя не было. Он хотел выудить ее у меня: говорил, что я должна отблагодарить его за Брайдратунгу.