С рыжей было сладить еще труднее, чем раньше. После того как юноша взнуздал ее веревкой, она долго скакала, описывая круги и выкидывая всевозможные фокусы; только теперь Гвендур понял, что она еще необъезжена. Когда он наконец выехал на дорогу, силуэт девушки мелькал где-то далеко впереди, она мчалась галопом с холма на холм. Рыжая заржала и понеслась изо всех сил за ней. Но оказалась, что она далеко не вынослива: промчавшись некоторое время галопом, она вся покрылась испариной, а на одном из склонов поскользнулась и упала; Гвендур оцарапал себе щеки и руки. Он вынул часы, чтобы посмотреть, не разбились ли они при падении. Часы не разбились, но они показывали два часа. Девушка все удалялась. Уже два часа, а он заехал слишком далеко — он только-только успеет добраться отсюда до Фьорда к тому времени, когда люди проснутся. А что делать с лошадью? Должен же он вернуть девушке ее лошадь, прежде чем отправиться во Фьорд пешком.
— Э-эй! — закричал он.
Но расстояние между ними было слишком велико, и вскоре девушка исчезла за холмом. «Надо непременно догнать ее и отдать лошадь», — решил Гвендур. Он завязал веревку двойным узлом, чтобы обуздать рыжую, вскочил на нее еще раз и попытался догнать девушку.
— Гей! — кричал он. — Гей! Твоя лошадь, лошадь!
Но когда он добрался до западного конца пустоши, откуда видна была вся долина вплоть до Летней обители, оказалось, что уже около трех часов, позади него занимался день. Облака пыли клубились от белой лошади далеко, далеко внизу, на западном краю долины, а лошадь мчалась все быстрей и быстрей. Казалось невероятным, что он сможет догнать ее, тем более что рыжая уже устала. Он спешился. Проснувшиеся кроншнепы кричали ему что-то с каждой скалы, с каждого холма. Нужно было решать, что делать. Если он оставит здесь лошадь и пойдет во Фьорд пешком, то вряд ли поспеет к отплытию, разве только пароход запоздает. Было три часа. Он уже устал от бешеной скачки, от падений, к тому же страшно проголодался; и вдруг вспомнил: со вчерашнего утра, когда он позавтракал в гостинице, он ничего не ел, кроме сладостей.
Если он самовольно воспользуется рыжей лошадью и поскачет на ней сейчас во Фьорд, — что было бы простительно в минуту крайней необходимости, — поспеет ли он к пароходу? Он долго ломал голову и наконец решил, что должен попытаться, и никто не упрекнет его в нечестности. Он вскочил на рыжую лошадь, но та отказалась идти. Как юноша ни молотил ее кулаками и ногами, она не трогалась с места — в лучшем случае становилась на дыбы: она знала, что ее товарищ по стойлу умчался на запад, и никакими силами нельзя было заставить ее идти на восток. Наконец ездок отчаялся обуздать лошадь и дал ей волю. Тогда рыжая понеслась в долину; она то и дело открывала рот, чтобы освободиться от веревки, трясла головой, фыркала, ржала. Когда он спустился к болоту, прямо у Летней обители, то увидел на западе, на одном из холмов, силуэт девушки, скакавшей на белой лошади. Значит, она была не очень далеко. Ему удалось заставить лошадь идти по тропинке к хутору. Там он снял с лошади веревку и пустил на луг. Лошадь начала кататься по лужайке, потом вскочила на ноги, встряхнулась и фыркнула еще раз; она была вся в мыле и дрожала. Солнце всходило. Тень от хутора напоминала громадный дворец. Только по утрам, до восхода солнца, и бывает такая торжественная минута, когда все исполнено тишины, красоты и покоя; теперь над всем миром царили тишина, красота, покой. Мягко и нежно звучало птичье пенье. Чудесно сверкали гладкое как зеркало озеро и серебристая река. Голубые горы глядели в небо, будто они ничего общего не имели с этим миром. Вся долина казалась такой отрешенной от действительности в своей красоте, в своем покое, словно и она не имела ничего общего с этим миром. Бывают такие минуты, когда кажется, что ты не имеешь ничего общего с миром, и человек не может понять себя, — и не понял бы, даже если бы жил вечно.
Никто еще не проснулся в усадьбе, до этого еще было далеко. Никогда юноша не переживал такого дня. Он сел на траву, возле огорода, у самого тына, и начал думать. Он думал об Америке, этой удивительной стране, лежащей по ту сторону моря, об Америке, где каждый может стать кем хочет. Неужели он лишился ее навсегда? Ах, не такая уж это потеря! Любовь лучше. Любовь важнее Америки. Любовь — это единственная настоящая Америка. Правда ли, что она любит его? Истинная правда! Нет ничего, что было бы так непохоже само на себя, как мир, — мир неправдоподобен. Может быть, она ускакала от него потому, что сидела на одной из знаменитых верховых лошадей из Редсмири, которая понеслась домой? В это несравненное утро он был уверен, что через несколько лет, когда он станет богатым крестьянином, владельцем Летней обители, она станет его женой. Если все так началось, то может ли оно кончиться иначе? Он нашел свое счастье, хотя оно и ускакало от него. Гвендур вновь и вновь оправдывал девушку, так внезапно умчавшуюся, тем, что она не могла сладить с лошадью. Он решил купить себе на свои американские деньги хорошую лошадь — первоклассную верховую лошадь, чтобы в будущем иметь возможность скакать рядом со своей возлюбленной; потом он растянулся на лужайке около своего хутора, глядя вверх, в голубое небо, и сравнивая любовь, которую он пережил, с Америкой, которую потерял. Счастливый Лейв тоже потерял Америку. Да, любовь лучше. Он все еще видел ее перед собой — как она мчалась по холмам пустоши, подобно мареву в светлую ночь, прекрасная, похожая на ястреба женщина. Ее золотые волосы развеваются на ветру, ее плащ хлещет лошадь по бедрам, и он, Гвендур, мчится за ней с холма на холм, пока она не исчезает в голубом просторе. И сам он исчезает в голубом просторе. Он спит.
Глава шестьдесят шестая
Политика
В чем была тайна успеха Ингольва Арнарсона? Какому таланту, какому подвигу он был обязан быстротой своего восхождения на вершину могущества: от безвестности — к славе, от ничтожества — к власти? Еще юношей он стал в один ряд с первыми людьми страны и сделался одной из самых влиятельных фигур в политической жизни; в альтинге он стоял во главе своей партии. Его портрет ежедневно украшал газеты, его имя мелькало в заголовках, набранных жирным шрифтом. Может быть, он поднялся благодаря тому, что неустанно трудился, как великие люди прежних времен? Или же он разведывал, где и что можно купить за бесценок, чтобы потом нажиться на чужой беде, перепродать купленное с большим барышом? Может быть, он прикупал землю здесь и там в тяжелые времена и продавал ее, когда поднимались цены? Или давал людям взаймы сено весной и брал в залог овец? Или в голодное время ссужал продуктами и деньгами под ростовщические проценты? Или урезывал себя в еде и питье, как сбежавший преступник, который пробирается безлюдными местами и вынужден голодать, или как бедняк крестьянин, который гнет спину по восемнадцать часов в сутки и все же залезает в долг к купцу и лишается кредита? Или, может быть, у него в комнате есть один-единственный стул, да и тот сломанный, может быть, он ходит в рваных и грязных лохмотьях, как нищий или батрак? Не откладывал ли он на дно сундука тысячные бумажки, одну за другой, пока не откроет ссудную кассу и не станет давать деньги в долг за положенный процент, — а бедным людям жаловаться, что он, дескать, нуждается и, пожалуй, придется ему продать свою душу в уплату за долги? Нет, не такой был человек Ингольв Арнарсон; он всегда отличался большим размахом, унаследованным от матери. Но в таком случае он, может быть, владел судами и заставлял бедных рыбаков с опасностью для жизни ловить для него рыбу, а прибыль забирал себе и покупал мебель красного дерева, картины, проводил электрическое освещение, а рыбаки получали гроши и еле сводили концы с концами? Может быть, он получал огромные барыши в Дании и в еще более далеких странах за то, что продавал хлеб насущный людям, которые умирали с голоду? Может быть, у него была своя лавка и он ползал на брюхе перед богатыми крестьянами, которые сами назначают цены за своих овец, угрожая, что иначе будут торговать с другим купцом, а задолжавших бедняков каждую весну морил голодом и не давал им возможности выйти в люди? Нет, Ингольв Арнарсон шел к почету и уважению не кровавой стезей деревенского ростовщика или купца, не теми путями-дорогами, которые доныне одни только и вели к счастью и почету, — если только говорить о дорогах, признаваемых правосудием и всем исландским обществом.