— Ты, пожалуй, еще слушком худа, но все же пора тебе носить материно праздничное платье. Пусть моя дочь, когда покажется на людях, не ударит лицом в грязь.
Ауста покраснела от радости, ее глаза засияли. Это была торжественная минута. Правда, ткань уже износилась, вытерлась и поредела от времени, но ни моль, ни сырость не тронули ее. По платью разбросаны яркие заморские цветы, на груди — пышные оборки. Хотя Ауста за последние месяцы сильно развилась и фигура ее стала девически округлой, все же она оставалась долговязым подростком и была слишком худощава, чтобы платье пришлось ей впору; оно свисало с узких плеч, и талия была не на месте.
— Ну не чучело ли? То самое, что торчит на лугу в Редсмири, — сказал Хельги.
И отец выставил его из комнаты.
Впрочем, платье очень шло к ней. Из благодарности Ауста бросилась обнимать отца, нашла местечко под его бородой и прижалась к нему лицом. Ее губы стали полнее; если смотреть на нее со стороны окна, нижняя губа немного выдается, она похожа на красивый завиток; вокруг рта у нее легла складка, как у взрослого человека. Бедная девочка… Его борода щекотала ее веки.
Теплая грязь забрызгала ее голые икры и громко чавкала под ногами. Сегодня ночью Ауста искупается в росе. Она как будто впервые почувствовала свое тело. В речных заводях стояли цапли и кланялись ей. Ни одна птица на болотах не бывает так вежлива накануне Иванова дня, как цапля. Пробило двенадцать, уже пошел первый час. Весенняя ночь царит в долине, как юная красавица.
Спуститься ей или не спуститься? Ауста мешкает, крадется на цыпочках — и вот уже день. Светлый туман поднимается из болота, плывет по склону и, словно кисеей, опоясывает середину горы, скромно прикрывая ее лоно. На зеркальной поверхности озера обрисовывается силуэт какого-то странного существа, может быть, водяного.
Ложбина у самой реки — сюда-то и ведет след двух неуверенных ножек по росе. Птицы на некоторое время замолкли. Ауста сидит на берегу и прислушивается. Она сбрасывает с себя изношенное будничное платье — под этим небом, что может стереть воспоминание о зимнем мраке целой жизни, под небом Ивановой ночи. Юная богиня этой ночи, уже освещаемой солнцем, совершенная в своей полудетской наготе. Нет в жизни ничего прекраснее ночи накануне того, что еще должно свершиться, ночи и ее росы. Тело и душа сливаются в одно, и это единое чисто в своих желаниях. Ауста вымыла голову в реке и тщательно причесалась; ноги опустила в воду, пальцы зарылись в песчаное дно. Странные водяные птицы плавают вокруг нее, описывая какие-то круги, они вежливо поворачиваются к ней, когда она меньше всего этого ждет, и низко кланяются. Никто во всем мире не кланяется так учтиво.
Девушка продрогла и пробежалась по берегу — след ее петлял, как петляют улицы в столицах мира. Вся она была безлично-легка, она будто возникла из росы, как сам туман; странное это было пятно на зеленом влажном ландшафте ночи. Немного пробежавшись, она согрелась.
Проснулись птички, и небо засверкало всем богатством своих красок. Через час солнце запылает в росинках на львином зеве и роса исчезнет на солнце — священная роса Ивановой ночи.
С первыми солнечными лучами Бьяртур соскакивает с постели, берет большую щепоть табаку и начинает одеваться. Неужели Ауста Соуллилья проспала в этот великий день? Нет, уж этому не бывать! Она встала, протирая глаза, чтобы смахнуть видения бессонной ночи. Она смотрит на отца, пока он одевается. Бьяртур пошел за лошадью, а Ауста достала свое новое белье и надела его на чистое тело, которое она сегодня впервые искупала, которое она впервые открыла, словно оно только что было ей дано; потом надела юбку, новые шерстяные чулки, обулась в башмаки из овечьей кожи. Наконец, она нарядилась в красивое платье, память о матери. Она металась по комнате, и сердце у нее сильно билось от тревоги и лихорадки. Мачеха варила кофе. Бабушка тоже поднялась с постели, — по обыкновению, она засунула указательный палец в рот.
— Не забудь фуфайку, бедняжка. Что, если погода переменится? В такой одежонке промокнешь.
Как это похоже на бабушку! Как будто Аусте могло прийти в голову показаться на людях в таком тряпье, изорванном и грязном.
— Не успеешь оглянуться, как хлынет дождь.
— На небе нет ни облачка, — сказала Ауста.
— Не доверяйся хорошей погоде. Потом спохватишься, да поздно будет.
Но в ясное утро веришь всему хорошему. Солнце сияет над зеленой долиной, и синие горы мечтательно и беспечно покоятся в синем небе, как дети в богатом доме, сияющие и счастливые, будто ни одна тень никогда не упадет на это спокойное солнце на глубоком вечном небе. Вытащить в такое утро старую потрепанную фуфайку для защиты от непогоды — то же самое, что позволить дурной мысли прокрасться в душу. И Ауста попрощалась со своей ворчливой бабушкой.
И вот она отправляется в путь, в широкий мир, вместе с отцом. Старая Блеси тащит повозку с шерстью. Когда они вышли на дорогу, отец разрешил Аусте сесть на мешки; сам он шел впереди и вел лошадь. Было прекрасное утро. Никогда еще Ауста не ждала так много от наступающего дня, она будто вырвалась на волю. Перед ней открывались все новые просторы, и казалось, что серые будни ее жизни остались позади. Никогда еще весенний ветер не щекотал ее ноздрей такой свежей душистой прохладой, никогда пение птиц не казалось таким далеким, даже эхо звучало по-новому и голоса казались иными. Птицы и те были не такие, как в долине, они пели для другого мира. Бугры, окаймлявшие дорогу, изменили свою форму, да и покров их был уже не тот. Изменились очертания гор, а давно знакомые горные вершины отступили или рассыпались цепью холмов. Ручьи текли в другом направлении, чем в долине, неведомые растения, прячась в лощинах, обдавали незнакомым ароматом неопытную путешественницу. Аусту немилосердно трясло и подбрасывало на тележке, — дорога была плохая, но она жадно вбирала в себя малейшие подробности этого дня и этого пути; все окружающее казалось ей таким же новым, как в первое утро после сотворения мира.
Они поднимались извилистой дорогой по заросшему вереском склону, и на каждом гребне их встречали невиданные ранее птицы, провожавшие их звонкими песнями до следующего гребня. И так они добрались до самой пустоши. Был полдень. Растительность становилась беднее, задул холодный ветер. Перед молодой девушкой раскинулась пустошь, однообразная и серая. Птицы попадались все реже, ручьев не видно было. Вдали сверкало на солнце озеро. Волнами шли глинистые, голые, словно чисто выметенные ветром увалы с грудами камней и пятнами зелени — мха или другой скудной растительности. Здесь лежали, греясь на солнце и жуя травку, овцы и ягнята; они убегали, завидя путников. Девушка слезла с тележки и, чтобы согреться, шла рядом с отцом в своем широком пестром платье. Холодное одиночество пустоши объяло обоих путников, и они молчали. Чувства Аусты притупились от монотонных повторений ландшафта, она проголодалась и перестала отмечать неизвестное и радоваться ему.
Девушка все ожидала, что на следующем повороте ее ждет какая-нибудь перемена, новый вид, — между тем без конца мелькало все одно и то же. Озеро давно осталось где-то позади. Ауста устала ждать чего-то особенного. Вдруг дорога повела вниз, по краю глубокого ущелья, на дне которого текла река. Девушка посмотрела на восток через ущелье, ожидая увидеть еще один гребень. Но она ничего не увидела, будто мир на ее глазах провалился и вместо него осталось лишь продолжение бездонного неба, только какого-то нового, синего оттенка. Или небо на горизонте опирается на сверкающую стену из сине-зеленого стекла? Эта новая синева под небом, казалось, вмещала в себя все тайны далей. На минуту Ауста остановилась, захваченная этой беспредельной ширью. Ей почудилось, что она дошла до самого конца мира.
— Отец, — спросила она нерешительно. — Где мы?
— Мы дошли до восточного края пустоши. А это море.
— Море, — шепнула ошеломленная Ауста, не отрывая глаз от синей пелены, стлавшейся на востоке. По телу ее поползла леденящая дрожь восторга при мысли, что ей дано такое счастье и она стоит на восточном краю пустоши и смотрит туда, где кончается земля и начинается океан. Мировой океан.