Неужели не было никаких примет, которые отличали бы старосту от неотесанного крестьянина? Такие приметы были. Несмотря на его нищенский вид, не могло быть никакого сомнения в том, что этот человек стоит выше других и вершит чужие судьбы. Он сжимал губы, чтобы не выпустить струю табачной жижи: да, он своего не упустит — выжмет сок до последней капли из всего, что попадет к нему в руки. Необыкновенно ясные, жесткие, холодные серые глаза, правильные черты верхней части лица, широкий лоб под шапкой густых темных волос, начавших седеть только на висках, резко очерченные челюсти и подбородок, бледный цвет лица — признак сидячей жизни, и в особенности тонкие, красивой формы руки, белые и мягкие, несмотря на явную их запущенность, — все это указывало на сильную натуру, более сложную, чем у тех, кто вынужден собственным трудом добывать себе скудное пропитание.
Бьяртур протянул руку своему бывшему хозяину, и староста, как обычно, не говоря ни слова, подал ему два пальца, а остальные три крепко зажал в кулак. За двадцать лет знакомства со старостой Бьяртур выработал особые приемы обращения с ним. Эти приемы вытекали из подневольного положения, в котором находился Бьяртур, вынужденный постоянно обороняться от подозрительного хозяина, — такое положение со временем превращается в страстную жажду отстаивать свое право перед сильным и переходит в борьбу, которая долгие годы ведется с неослабевающим напряжением. О том, чтобы идти на примирение, в таких случаях и речи быть не может.
Жена старосты попросила гостя присесть на ящик, тут же заметив, что сидеть в кресле никто, кроме старосты, не умеет.
— Тьфу! — с негодованием сказал Бьяртур. — Зачем мне сидеть? У меня будет достаточно времени сидеть, когда я состарюсь, — И прибавил — Я только что говорил хозяйке, милый Йоун, что если зимой тебе не хватит сена, из-за того что твои работники приютили моих овец на две ночи, то ты можешь получить у меня целый воз весной.
Староста осторожно приподнял голову с подушки, чтобы табачная жижа не потекла ни внутрь, ни наружу, и ответил, почти не открывая рта:
— Заботься о собственных делах, парень.
В этом самодовольном и соболезнующем тоне, хотя он и не был открыто оскорбительным, Бьяртуру всегда слышалось, что его относят к последним подонкам человечества, что ему вменяют в вину какое-то преступление, — именно этот тон разжигал его воинственность, стремление к свободе, дух самостоятельности.
— Заботиться о своих делах? Да, будь уверен, я позабочусь о своих делах. Пока еще я ничего не должен тебе, старина, кроме того, что следует по нашему уговору.
Жена старосты предложила Бьяртуру приступить к делу сразу, если он собирается поговорить с ними, — ведь время уже позднее.
Бьяртур уселся на ящике, как ему было предложено в самом начале, произнес: «Гм», — слегка почесал затылок и скорчил гримасу.
— Дело в том… — начал он, покосившись на хозяйку, как обычно, когда собирался нащупать почву. — Дело вот в чем. У меня в горах пропала овца.
Наступила долгая пауза, и фру посмотрела на него сквозь очки. Потеряв терпение, она спросила:
— Ну и что дальше?
Бьяртур вынул свою табакерку и насыпал на ладонь щепоть.
— Звали ее Гудлбрау, — сказал он. — Прошлой весной ей исполнился год, бедняге. Замечательное животное. Похожа была на вашего Гедлира, это порода пастора Гудмундура. Я всегда стоял за эту породу. Хорошие овцы! Я оставил Гудлбрау жене для утешения и развлечения, когда отправился в первый поход. Овечка сбежала, но при облаве ее почему-то не нашли. Тогда я сказал себе: не лучше ли тебе самому отправиться на юг через пустошь и поискать маленькую Гудлбрау? Мало ли овец я нашел на юге в горах, уже после облавы, и притом для других, как вам хорошо известно; и не далее чем в прошлом году.
Староста продолжал вопросительно смотреть на него; он никак не догадывался, куда клонит Бьяртур.
— Так вот, значит, отправился я на юг, через пустошь, побывал наверху, на Блауфьедле, в долине Рейкья и затем еще пошел на восток, через Йекуль.
— На восток? Через Йекуль? — удивленно спросила фру.
— Не стоило бы об этом говорить, найди я там какую-нибудь живность. Но, черт меня побери, кроме птички, — она была, видно, из тех, что живут на горячих ключах, — я не видел ни одной живой твари, не считая оленя, которого я не причисляю к животным. На этот поход у меня ушло ровным счетом пять дней и четыре ночи. И что, вы думаете, я застал по возвращении сегодня вечером?
Супруги не могли отгадать эту загадку, да и неохота им было ломать голову. Жена старосты предложила Бьяртуру рассказать наконец, что же случилось.
— Н-да, ты ведь так ценишь поэзию, так я хочу прочитать тебе стишки, — пустяк, который сам собой пришел мне в голову, когда я увидел, что творится на моем чердаке.
И Бьяртур прочитал стихи, делая ударение, по своей привычке, на внутренней рифме:
Овечки я найти не смог —
с мороза околела;
у печки я нашел цветок,
а роза облетела.
Староста медленно повернул голову в сторону Бьяртура и вопросительно поднял брови. Открыть рот и произнести какие-нибудь слова он все еще остерегался. Зато жена старосты спросила:
— Надеюсь, это не следует понимать так, что с Розой стряслась какая-нибудь беда?
— Не могу сказать, стряслась ли с ней беда. Как посмотреть. Но на моей земле она уже не живет.
— Наша Роза? — взволнованно спросила фру. — Ты говоришь, что Роза умерла? Такая молодая женщина?
Бьяртур тщательно втянул в себя понюшку, поднял глаза, слезившиеся от табака, и гордо сказал:
— Да. И умерла в одиночестве.
Услышав эту новость, староста поднялся, спустил ноги на пол и сел на край кровати, все еще продолжая жевать свою жвачку: он считал, что еще не время выплюнуть драгоценный сок.
— Но это еще не самое худшее, — сказал Бьяртур философски. — Смерть — это тот долг, который мы все заплатим, даже вы от него не отвертитесь. На это у всех хватит уменья. Зато так называемая жизнь не всегда нам по средствам… Новая жизнь то и дело появляется на свет, и глупо допытываться об отце, хотя в некоторых случаях интересно знать, кто обязан заботиться о ребенке. И поверьте мне, что не по поводу смерти жены я пришел сюда, — ведь ее уже не воскресишь — но ради бедняжки, которая еле дышит под брюхом у собаки, я пришел к тебе, уважаемая фру. Мне надо… Я хочу кое о чем спросить тебя.
— В чем, собственно говоря, дело, милейший? — спросила фру, и ее улыбка была так же холодна, как и глаза за стеклами очков.
А староста нагнулся над плевательницей и одной струей выпустил слюну до последней капли. Кусок табаку, лежавший во рту, он засунул кончиком языка за щеку, вскинул очки на переносицу и посмотрел на гостя пронзительным взглядом.
— Хотела бы я знать, на что ты намекаешь? — продолжала поэтесса. — Если ты говоришь, что твоя жена умерла от родов и что ребенок жив, скажи это просто, без обиняков. Мы постараемся помочь тебе, как мы помогли многим другим, не думая о плате. Но одного мы требуем: чтобы ни ты и никто другой не являлся сюда с какими-то странными намеками, бросающими тень на меня и на мой дом.
Староста, увидев, что жена взяла это дело в свои руки, успокоился и начал зевать; как всегда, когда у него не было табачной жижи во рту, на него нападала сонливость, взгляд его блуждал, ему становилось скучно. Зато фру не успокоилась, пока Бьяртур не рассеял ее опасения. Да, Бьяртур пришел не за тем, чтобы установить, кто отец ребенка, ожидавшего его в Летней обители.
— Я лучше умею говорить о ягнятах, чем о детях, уважаемая фру, — сказал он извиняющимся тоном. — Но я пришел спросить у тебя, не следует ли, по-твоему, дать несколько капель теплого молока этой крошке, если только она доживет до утра? Я, конечно, заплачу столько, сколько вы потребуете.
Когда недоразумение выяснилось, фру заявила, что ее самая большая и последняя радость в жизни, даже в эти тяжелые времена состоит в том, чтобы подать руку помощи слабому, укрепить немощного, поддержать просыпающуюся жизнь. Сердце ее целиком принадлежит крестьянину, не только в радости, но и в горе.