Только на одного человека в этом знатном обществе отвратительное зрелище не производило никакого впечатления, его никогда и ничем нельзя было удивить ни здесь, ни в каком-либо другом месте, ничем нельзя было поколебать его самообладания светского человека. Выражение лица Арнаса Арнэуса говорило лишь о том, что чувствует он себя в этом доме прекрасно. Он начал беседовать со старухой, говорил неторопливо и просто, словно человек из пустынной долины, живущий в одиночестве и много размышляющий. Его низкий, мягкий голос казался бархатным. И, как это ни странно, именно он, друг короля и сотрапезник графов, честь и слава страны, исландец, какие бывают только в мечтах или в сагах, прекрасно знал родословную ничтожной старухи, знал даже ее родичей на западе. Улыбаясь, он рассказал ей, что не раз держал в руках книги, которые ее отец переплетал для пастора Гудмундура, умершего сто лет назад.
— К сожалению, — прибавил он, взглянув на епископа, — к сожалению, блаженной памяти пастор Гудмундур в Хольте имел привычку рвать старые пергаментные книги, содержавшие славные древние сказания. А каждая страница такой книги, даже полстраницы, даже любой обрывок — ценнее золота; если отдать за любой из них целый хутор, и то не будет слишком дорого. Пастор же этими листами пергамента переплетал молитвенники и псалтыри, которые он получал из печатни в Хоуларе непереплетенными, и потом выменивал их на рыбу у своих прихожан.
И он снова обратился к старухе:
— Прошу вас, почтенная матушка, разрешите мне поискать, нет ли чего под постелью, в кухне, в хлеву или на чердаке, ведь бывает же, что там заваляется лоскут от кожаных штанов или изношенные башмаки. Я бы заглянул и в овечий загон, нет ли там каких-нибудь лохмотьев между потолком и стеной, потому что зимой щели иногда затыкают старыми тряпками, чтобы не намело снега. А может быть, у вас есть старый кожаный мешок или старый ларь, где бы я мог порыться и вдруг да нашел бы клочок от какого-нибудь книжного переплета времен пастора Гудмундура из Хольта.
Но на хуторе не было ни кожаного мешка, ни ларя, ни хлева. Однако асессор явно не собирался отступать, и, хотя епископ начал торопиться и хотел покончить с благословением как можно скорее, друг короля все так же любезно улыбался собравшимся.
— Единственно, где можно поискать, так это под постелью моей матери, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Вот именно, ведь чего только не кладут туда наши добродетельные старухи, — сказал асессор. Он вынул из кармана табакерку и предложил всем угоститься, даже дурачку и прокаженным.
Получив понюшку прекрасного табаку, Йоун Хреггвидссон сразу же вспомнил, что где-то валяются лоскуты старой кожи, оказавшиеся негодными даже на то, чтобы весной залатать его штаны.
Поднялась страшная пыль и вонь, когда разворошили постель старухи, набитую старым сгнившим сеном. А в сене оказалось множество самой невероятной рухляди — башмаки без подметок, лоскуты кожи, изношенные паголинки, истлевшие шерстяные тряпки, обрывки шнурков и веревок от сетей, обломки подков, рогов, куски рыбьих жабр и хвостов, всевозможные щепочки и палочки, камешки, ракушки и морские звезды. И среди всего этого мусора попадались не только еще годные к употреблению, но прямо-таки замечательные вещи, — например, медные пряжки от подпруги, камни, облегчающие роды, насечки для хлыста, старинные медные монеты.
Даже Йоун Хреггвидссон встал со своего ложа, чтобы помочь профессору antiquitatum рыться в постели его матери. Красавицы вышли на свежий воздух, а прокаженные по-прежнему жались к епископу. Старуха стояла поодаль, на щеках ее выступил румянец. Когда начали копаться в ее постели, зрачки ее расширились, и чем больше рылись искавшие, чем больше вещей трогали, тем сильнее она волновалась и наконец, задрожав всем телом, прижала к глазам подол и беззвучно заплакала. Епископ, скептически наблюдавший за асессором, заметил, что старуха плачет, и с истинно христианской добротой погладил ее по мокрой морщинистой щеке, заверяя в том, что у нее не возьмут ничего дорогого для нее.
После долгих и тщательных поисков знатный гость наконец извлек из прогнившего сена несколько слипшихся вместе кожаных лоскутов, таких сморщенных, высохших и жестких, что их невозможно было даже разгладить.
Любезная и словно просившая о снисхождении улыбка знатного гостя, рывшегося во всем этом мусоре, вдруг исчезла, сменившись самозабвенной сосредоточенностью ученого. Он поднес находку к затянутому бычьим пузырем окну, из которого струился слабый свет, осторожно подул на кожу, с нежностью осмотрел ее, вынул из нагрудного кармана шелковый носовой платок и обтер каждый лоскут.
— Membranum[60], — сказал он наконец, бросив быстрый взгляд на своего друга-епископа. Они вместе стали рассматривать находку: это были куски телячьей кожи, сложенные вдвое и сшитые в тетрадь, однако нитки, скреплявшие их, давно поистерлись или сгнили. Но хотя сверху кожа почернела и заскорузла от грязи, на ней все же легко можно было различить знаки старинного готского письма. Епископ и асессор прикасались к сморщенным кожаным лоскутам почти благоговейно и так осторожно, словно это был новорожденный младенец, шепча латинские слова pretiosissima[61], thesaurus[62] и cimelium[63].
— Письмо относится примерно к тринадцатому веку, — сказал Арнас Арнэус. — По-моему, это не что иное, как страницы из самой «Скальды»[64].
Он повернулся к старухе, сказал ей, что тут шесть листов из древней рукописи, и спросил, сколько их было, когда они попали к ней в руки.
Убедившись, что гости не посягают на более ценные предметы из недр ее ложа, старуха перестала плакать и ответила, что был еще только один лист. Она хорошо помнит, что когда-то давно размочила эти кожаные лоскуты и вырвала один, чтобы залатать Йоуну штаны, но лоскут никуда не годился, нитка в нем не держалась.
На вопрос гостя — куда девался лоскут, старуха ответила, что никогда еще не выбрасывала ничего, что могло бы пригодиться, тем более кожу, — ведь всю жизнь она не могла наготовиться обуви на свою многочисленную семью. Но этот лоскут поистине никуда не годился — даже в те тяжелые годы, когда многие ели свои башмаки. Ведь и кусок башмачного ремня можно засунуть в рот ребенку, чтобы он его сосал. Пусть господа не думают, что она не старалась пустить эти лоскутки в дело.
Старуха, всхлипывая, вытирала слезы, епископ и асессор молча смотрели на нее. Арнас Арнэус тихо сказал другу:
— Семь лет я искал, расспрашивал людей по всей стране, не знают ли они, где найти хотя бы minutissima particula[65] из тех четырнадцати листов, которых недостает в «Скальде», ибо в этой удивительнейшей рукописи содержатся прекраснейшие песни северной части мира. Здесь нашлось шесть листов, правда, съежившихся, разобрать их будет трудно, но все же sine exemplo[66].
Епископ поздравил друга, пожав ему руку.
Повысив голос, Арнас Арнэус обратился к старухе.
— Так я возьму эту негодную рвань, — сказал он. — Ведь этими лоскутами все равно нельзя починить штаны или залатать старые башмаки. И вряд ли Исландию поразит такой голод, что они сгодятся в пищу. А за причиненное беспокойство, добрая женщина, я дам тебе серебряный далер.
Он завернул находку в шелковый носовой платок и положил на грудь, а пастору Торстену сказал веселым и товарищески непринужденным тоном, каким обращаются к услужливому спутнику, с которым вообще-то не имеют ничего общего:
— Вот, дорогой пастор, что сталось с народом, у которого была когда-то самая великая после античности литература. Теперь он предпочитает обуваться в телячью кожу, есть старую телячью кожу, а не читать древние письмена на телячьей коже.