Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Фрай МаксЕлизаров Михаил Юрьевич
Константинов Андрей Дмитриевич
Кивинов Андрей Владимирович
Козлов Владимир Владимирович
Етоев Александр Васильевич
Курицын Вячеслав Николаевич
Крусанов Павел Васильевич
Галина Мария Семеновна
Москвина Татьяна Владимировна
Слаповский Алексей Иванович
Бояшов Илья Владимирович
Мелихов Александр Мотельевич
Матвеева Анна Александровна
Носов Сергей Анатольевич
Иличевский Александр Викторович
Романова Наталья Игоревна
Постнов Олег Георгиевич
Шаргунов Сергей Александрович
Лорченков Владимир Владимирович
Садулаев Герман Умаралиевич
Кучерская Майя Александровна
Левенталь Вадим Андреевич
Рубанов Андрей Викторович
Попов Валерий Георгиевич
Богомяков Владимир Геннадьевич
Бакулин Мирослав Юрьевич
Аксёнов Василий Иванович
Водолазкин Евгений Германович
>
Русские женщины (47 рассказов о женщинах) > Стр.35
Содержание  
A
A

Старуха была похожа на больную птицу — сломленные скулы, стёртый клюв, скошенный подбородок, косматые надбровья, круглые глаза, смотревшие в пустоту с ровным бешенством усталости. Весь её облик отрицал существование той девушки в платье с пряжкой, облокотившейся на капот «виллиса»: за рулём восседал парень с усиками, кепка заломлена, задрано колено, из-за сиденья торчит винтовка. «Томмазо», — сердилась старуха и шамкала губами, будто могла ими сдержать слёзы.

На улицу старуха выходила раз в месяц, в первый четверг. Переваливаясь, колеся враскачку, она стучала палкой, моталась из стороны в сторону и шаркала в банк, в пиджаке и шляпке с вуалью, челюсть ходуном от усилия.

Город её не интересовал, взгляд одолевал панель, ступени, расшвыривал голубей.

Вернувшись, отлёживалась и завершала ритуальный день тем, что звала её подать с полки коробку с пистолетом и смазочным спреем, с латунным ёршиком и зубной размочаленной щёткой, расстелить ей на коленях газету. Медленно, как во сне, вынимала патроны, щёлкала, разбирала парабеллум, шикала из баллончика. Как-то раз объяснила, что оружие подарил ей Томмазо. В ближнем бою парабеллум лучше любого пистолета: его быстрей можно вынуть из кобуры и, если держать в чистоте, — никаких осечек.

Закончив, старуха снова звала её — искать в простынях пули, подбирать с полу, ставить коробку на полку. В архиве имелись ещё две фотографии с Томмазо: на одной был труп немецкого офицера с молотообразным подбородком и кубической лысиной, вываливавшейся навзничь из кузова грузовика. Томмазо ещё с одним бойцом стягивали убитого за лацканы, но вдруг повернулись к объективу. Запрокинутые глаза трупа были открыты, сухой их мутный блеск отдавал электричеством. «Дуче», — сообщала старуха, и Надя спешила перевернуть страницу.

На третьей фотографии среди нагого сада (ветви — сплетённые руки в братской воздушной могиле), у дома в северных предгорьях, куда старуху на всё лето вывозила дочь, на ступеньках крыльца сидели двое небритых мужчин, по виду крестьян: со стаканами в руках, обнявшись, они держали на сдвинутых коленах ведёрную бутыль; Томмазо стоял рядом, притянув за уши к паху голову кривоногой сучки, с пилой обвисших сосков; встав на задние лапы, собака преданно лыбилась ему в глаза. «Partigiani», — буркала старуха.

VII

В Венеции старуха владела пустым огромным домом, с двумя анфиладами комнат. В них страшно было окунуться, как в детстве она боялась ходить в парикмахерскую — чтобы не рухнуть с кресла в черноту колодца составленных стопкой отражений. Комнаты эти были заселены голубями, птицы проникали в пыльные разбитые окна, там и тут лежали мешки окаменевшей штукатурки, стопки битых стёкол, покоробленного шпона, фанеры, рулоны истлевших обоев — строительный материал, уже негодный, закупленный ещё в 1960-х годах, денег на ремонт старуха жалела, экономя на будущем наследников. В некоторых комнатах попадались картины, завешенные рядном.

Снова жизнь — теперь в этих трёх передних комнатах — казалась ей предстоянием на краю пропасти, вновь она влекла её неумолимо: в закатные сумерки анфилада казалась бесконечной, выходящей за пределы квартала, пересекающей воздух над лагуной, ведущей в незримую суть города… Как в колодце зеркал, где в каждой раме свет убывал, смеркаясь, утягивая в потёмки, так и она с каждой пройденной комнатой чувствовала, как убывает, истончается её суть, как её сущность приближается к составу призрака.

Время от времени Надя не выдерживала и совершала отчаянный поход в дальние комнаты. Что-то звало её постоянно — так тянет заглянуть в руины, застать призрака. И, несколько раз глубоко вздохнув, как перед затяжным нырком, с сердитым решительным лицом, будто собиралась с кем-то сейчас строго поговорить, уличить, скользнув над похрапывающей старухой, смежая веки, она прикрывала за собой дверь.

Голуби полошились, перелетали, размешивая световую пыль, тасуя комод со шкафом, буфетом, этажеркой, ванной на гнутых ножках — полных выцветших чертежей, свитков миллиметровки, стопок картона, исчерченного любительской сангиной: обнажённые натурщицы, срисовки неизвестных картин, статуи Персея, головы Олоферна…

Пламя заката сочилось в мутные от пыли окна. Голуби гудели, клокотали; случалось, вдруг раздувшись радужным горлом, сизарь с испугу наскакивал на голубку и начинал топтать — хлопоча, павлиня хвост, распинаясь на воздухе, семеня и подлетая, настигал в углу…

Она шла по анфиладе, и казалось ей, что она всё дальше уходит от себя, и желание оглянуться, вглядеться в своё замедлившееся отражение — в себя покинутую, оставленную — было нестерпимым. Но оглянуться страшилась ещё больше, чем идти вперёд.

После комнаты с корабельным колоколом и макетом каравеллы размером с гроб она отсчитывала двенадцать комнат, с проворным испугом оглядывая каждую, и вот она здесь: подходит к картине, застыв на секунду, судорожно вдохнув, подымает холстину, чиркает зажигалкой: на полотне приоткрывается морская баталия. Корабль горит в пламенеющей бухте, в зерцале штиля, люди прыгают за борт, плывут, из трёх шлюпок спасённые тянут руки пловцам. Мачту лижет огонь — и на главном парусе тени и отсветы зарева, и первые лепестки пламени составляют напоминающий птичий — живой, мучающийся лик её жениха.

И вот возлюбленный — в ботфортах, треуголке, с ястребиным лицом, заросшим пухом, пером, с жёлтой каймой вокруг зрачка — отделяется от паруса и встаёт посреди лагуны: великан, горизонт ему по щиколотку…

Она жалела его, сострадала — и стремилась быть рядом, задыхаясь смесью страха и желания… Она проверяла: здесь ли он? Догорел? Или пропал — растворился в причудливой розе течений её болезни… В конце концов она подожгла холстину — пламя разъело краску, зарево, бухта, паруса смешались с настоящим огнём; пожара не случилось, завесила рвано зияющую раму.

VIII

Доказательство существования у тела отдельной души она искала — и находила у иных статуй. Красота убеждала её в одушевлённости неживых творений. Душа статуи (если только она была) состояла из музыки, определённой, никогда не оканчиваемой мелодии, извлекавшейся становлением взгляда, текущего по мрамору. Музыка (думала она, выйдя из костёла, где примостилась в заднем ряду в серебряных сумерках мессы), творимая из материи, даже более чужеродной живому, чем камень, была материалом одушевлённости, по крайней мере чистым смыслом, стоящим за любой мыслью, словом, чувством…

Болезнь её состояла в отрешённой ненависти к себе, меланхолии и любви к своему отражению, мерцавшему в этом городе. Одушевлённое зрение города, в котором прекрасное совмещалось с беспощадностью вечности, раскрывало перед ней вход в желанную смерть — в смерть желания, взвинченного неясным горем, неведомой жгучей любовью… Чувство это было обострено тем, что, хоть и ощущая себя здесь как рыба в воде — не только уместной, но словно бы городом и сотворённой для света, испытывая родственность больше к статуям, чем к людям, купаясь в красоте, которую толикой сама и производила, — всей душой тела она соучаствовала своему творцу, зрению его фасадов, отражений, статуй, фресок…

Город влёк её в себя, укоренившуюся в отражениях. Как земля для жизни влечёт проросшее зерно, так город втягивал её в холод вечности. И она ещё сильней тосковала по телу, уже готовому оставить душу, чтобы обрести новую душу нетленности: осматривала себя в зеркале с вызовом, каким испытывала своих собратьев — статуи… Она не знала, куда деться от этой раздвоенности, от разъединённости души тела и первородной, уже гаснущей сути. Две части её сталкивались в схватке близящейся мигрени — и была уверена: старость она не переживёт, пусть лучше сейчас… пусть никогда время не надругается над её образом; взять старуху: своим существованием она оскверняет отражение — память города о себе.

И чуяла: принцип отражения лежит в основе красоты, суть которой — обеспечить сохранность в вечности. Если бы отражения не обладали отдельностью жизни, красота не была бы самостоятельна. И Надя страдала, как страдает животное: не сознавая себя, неспособная надеждой примерить избавление.

35
{"b":"222365","o":1}