На высоком берегу Днестра виднелись соты скального монастыря. У выхода к чистой воде в половину русла растекалось мелководье, густо заросшее чилимом. По нему далеко тянулась цепочка серых цапель, стерёгших реку. Через чилим шла тропа, нахоженная мальчишками: они толкали по ней полузатопленную лодку, на которой умудрялись добраться до заброшенного понтона, заякоренного у противного берега, чтобы порыбачить. Один бешено черпал воду, вышвыривал фонтаном, другой надрывно грёб. Недвижная цапля, попав под весло, шарахалась в сторону, капли сыпались ртутью по распахнутому оперенью.
Некогда богатое село давно находилось в упадке, треть домов заколочена: хозяева их, подавшись на заработки, канули в прорве России, в Румынии, Испании или… как теперь она — в Италии. Ветреными зимними вечерами молодёжь собиралась в одном из таких домов: сидели, грелись дармовым газом, выпивали. Летом в селе вместе с созреванием тех или иных плодов начиналось затяжное гулянье: то все пили вишняк, то сливуху, то праздновали абрикосовку.
Война закончилась, Приднестровье захлестнула самостийность, воцарилась республика непослушания, аляповатость законов и государственных манер установилась властью полевых командиров и мафиози. Отвоевав и соскучившись работой в мирной милиции, муж запил вместе со всеми, любая работа казалась ему убытком. Детей у них с самого начала не завелось, а потом она и не хотела. Последний год одна была мысль, сказала ему: если не уедет на заработки, отправится сама. Всё лето с ним не разговаривала, третий год жили как чужие в разных частях дома. Часто муж ночевал на стороне или приводил компанию. Тогда она вывинчивала пробки, перекрывала газ, запирала подвал и уходила задами на реку.
К середине лета приладилась рыбачить с мальчишками, они брали её с собой на понтон, на приволье варила пацанам уху, болтала с ними, обнимала детство. По вечерам из прибрежных зарослей выходил аист, прохаживался, стучал клювом, кричал, требовал рыбы. Петро — белобрысый мальчик, говоривший мало и неохотно, после того как она запретила им материться, — рассказал и показал, как весной эта птица в кровь разбила ему темя, когда он выпутывал её из брошенных под берегом старых сетей.
В сумерках тучи мошкары, сбившись в шлейфы, атаковали понтон, сгорали над керосинкой. Тут же, как в кино, из всех закутов выползали жирные серебряные пауки. Заплетая проходы, углы, снасти, они проявляли деловитость начальственной касты. Через час пустые бутылки седели от паутинной оплётки, а когда бряцал поклёвный бубенец, мальчишки ругались, едва успевая подсечь судачка: комель удилища уже был накрепко приплетён к борту.
Все сбережения отнесла однокласснице — маклеру Любке Козиной, грузной девке в спортивном костюме, с барсеткой на поясе. Она устраивала вывоз гастарбайтеров: люди за гроши продавали квартиры, влезали в долги, чтобы отправиться в Италию, распадались семьи. Полтора года Надя отбивала ссуду.
В Италию ехала на автобусе, много спала. Однажды проснулась и обомлела: в сумерках, в гористой местности автобус стоял на обочине, вокруг тёк туман. Пассажиры курили по пояс во мгле, чуть поодаль из тумана высоко выглядывали гигантские птицы. Неподвижные, они вытягивались голой шеей из курчавого оперенья. Вдруг птицы чего-то испугались, размешали туман, закачались на ходулях, раздалось трубное карканье. Со страусиной фермы началась для неё чужбина.
IV
Ложится голой на кушетку, слышит затхлый запах сырости, запах родильных вод, из которых однажды восстала новой: таким же запахом тянуло с плавней… Лики города рассыпаются, дрожат, пляшут за кормой. Дух воды, настоянной на отражениях: аромат тления, аромат вечности истончается ветерком.
Дом весной заливала вода, приходилось переселяться к сестре. Готовясь съехать до половодья, каждое утро присматривалась к тому, как на рассвете поднималось в тростниках заревое зеркало.
Двор опустошался большой водой — в мае они возвращались подсчитывать урон; день за днём бряцала помпа, откачивая из подвала затопление.
Она знала: вода приходит и в плавни, и в этот город из вечности, застаивается, загнивает жизнью, но всегда уходит в чистоту — в исток забвения: в облака, вглядывающиеся в отражения.
Однажды на рассвете, после бессонной ночи, она скинула рубашку, спустилась во двор, вошла в тростник. Ил подсасывал шаг, по колено в воде она шла навстречу солнцу. Заворожённая своим рождением, опалённая бессонницей, она не чувствовала холода, обнимающей сырости тумана… Раздвигала лезвийный шелест, листья обжигали кожу; раз за разом слетая на плечи птицей, раз за разом спохватываясь трепетом крыльев, зависая, как выслеживающая рыбу чайка, видела себя со стороны, любовалась, как тело её слепит и в то же время остаётся незримым, сторонним и всё равно властвующим над этой прорвой сущностью: подобно шаровой молнии, царствующей над ландшафтом. Выступая навстречу рассвету, она несла себя жертвой, наградой, являла бесполезную красоту — зарослям, птицам, насекомым. Она упивалась своей неопознанностью, отвлечённой дерзостью. Вода подбиралась к бёдрам, и она готова была утонуть, но вдруг застыла: на голых ветках затопленного дерева лучилось гнездо — солнце поднималось в кроне. Ястреб сидел неподвижно, сжимая в плюсне чечевичку солнечного мениска. Под деревом кипело скопление птиц: поплавками вздёргивали гузки лысухи, курсировали болотные курочки, взлетали и шмыгали камышницы. Привлечённые ястребиным гнездом как смертоносным кумиром, птицы нисколько не чурались хищника, их суета, с какой они тёрлись друг об дружку, ссорились, рыскали за кормом, казалась услужливостью.
Она повернула обратно.
Муж стоял посреди двора, ошарашенный её наготой, блуждающей улыбкой, блеском холодной кожи. Вымазанная илом, она шла будто в чулках. Он опомнился, выругался, пошёл прочь, два дня среди соседей поносил полоумную жену: «Какой урод с ней жить управится, в психушку её сдать надо». Тем более что дом, доставшийся от родителей, был обузой, не жильём, а напраслиной, какое уж тут обустройство: всё насмарку — вода кругом, как весна, так хоть топись; давно злобно подумывал продать его, самому съехать на гору, к матери, только вот куда девать эту курву, она, поди, и денег ещё захочет.
V
Старуха алчно любовалась ею не только потому, что искала возрождения. Доступная превосходность служанки льстила: с такой внешностью местные женщины обладали лучшей долей, чем сиделки. К тому же из обладания можно было извлечь удовольствие, с каким карга оценивающе взглядывала на Надю, прежде чем замучить рассказами о любовных приключеньях своей молодости. Например, о первом возлюбленном: ему сорок, ей девятнадцать, он коммивояжёр, торгует украшениями из янтаря, за которым ездит на Балтийский берег Германии. Когда она впервые разделась перед ним, осмотрел всю, как доктор, и вдруг помрачнел от ярости, пробормотал: «Из-за таких, как ты, в Средние века разгорались войны». — «Ma guarda un pò!» — гаркала старуха.
Старуха блюла её, запрещала водить мужчин, а Надя и не думала. Но, случалось, когда та возвращалась с прогулки или из лавки, графиня, подмигнув, просила открыться, не занималась ли она любовью с антикваром синьором Тоцци. Поди, он забавно ревёт или хлопает в ладоши? Он шлёпает тебя? признавайся! — глаз старухи вспыхивал сквозь пятнышко катаракты, похожее на отражение пересекающего полдень облачка…
Старуха не знала, что антиквар уже шестнадцатый год как помер, умер и его сын от рака, лавкой правит сноха. Надя не знала и подавно.
VI
Старуха изводила рассказами из жизни, суждениями: она слушала радио и то и дело призывала к себе, чтобы обругать ведущего или Америку, но хуже, если заставляла смотреть фотографии. Указывала, какой альбом снять с полки, и следила за глазами: говорила о родственнике, любовнике, ухажёре — сердясь, причитая, окрикивала помедлить.