— Ну, если ты жар-птица, не тот у тебя Иванушка.
Нефедову можно позавидовать — трезвости его взглядов. Ему все ясно. И хотя Аня никогда не давала ему повода обмануться в том, кого она предпочитает из двух — его или Романа, но даже печальная ясность обиды не застила ему глаз, несмотря ни на что, он был искренне участлив к Аниной судьбе.
— Что ж, она тебя видела, мать Романа?
— Ни разу! Понимаешь, она и не знает, какая я! Ей только известно, что денег у меня больше, чем у Романа. Да теперь все уже кончилось — отец перестал присылать. А еще она знает, что по метрикам я — Атлантида. Атлантида Федоровна. Она вообразила обо мне бог знает что!
Аня уткнулась в плечо Нефедова. Заслоняя от посторонних взглядов, Нефедов повел ее по коридору. На ходу выговаривала, по-детски глотая слова:
— Ох, что с ним делать? Нефедыч, милый, что делать?..
Нефедов водил ее по набережной и, чтобы развлечь, рассказывал историю о том, как первокурсники танцуют в общежитии, булавками подключая радиолу в электросеть. Аня слушала только из благодарности. Милый Нефедыч, ну что он хлопочет? Сейчас, после нервного припадка Романа, снова убедилась Аня в том, что все осталось по-прежнему и не бросит она его одного; ей не страшна никакая тайга, но пусть туда едет Нефедов или другие ребята, она не сможет.
2
Роман Шестаков не был для нее случайным увлечением или «так вышло». Она познакомилась с ним больше года назад на новогоднем вечере в Доме культуры, куда ее привезли товарищи по практике — инженеры. Все повставали из-за столов, и товарищи ушли танцевать, оставив ее с новым знакомым, они долго сидели в опустевшем зале, оплетенные серпантином, под пестрым бумажным фонарем. Аспирант из сельскохозяйственного вуза, сильно захмелевший, рассказывал с юмором, не щадя себя, как он «присосался к науке»: все однокурсники разъехались по стране свиней выращивать, а он сменил тему диссертации и теперь выбирает по третьему разу.
Черная крапинка в зеленом глазу смеялась, и Ане было ясно, что он просто дразнит ее. Он называл ее «доченькой», — ничего обидного, так он зовет всех хороших девушек. Он старше ее!
— Вы думаете, я молодой? — запомнилось ей, как он вопрошал, сжимая в руке бокал. — Мне тридцать два, доченька. Нервы издерганы. Знакомый врач посоветовал мне: «Все, что есть на душе, всегда выкладывай! Не бойся, какое впечатление произведет». Вот я и сохранился!
С усмешкой выслушал Анино признание в том, что она любит свою будущую профессию.
— Толково! А девчата мне говорили: «Вуз — это значит: выйти удачно замуж».
— Ваш врач, наверно, доволен своим пациентом?
— Почему?
— Я вижу: вы все выкладываете.
Еще несколько минут, несколько глупых фраз, и Аня простилась бы с ним и пошла искать своих. Шестаков не замечал ее, был пьян и сильно возбужден. Но он приковал ее к себе, сам не зная того, когда, словно мятые деньги, стал вытаскивать из карманов мамины письма в затрепанных конвертах и читать их, читать наугад, что придется. Так первое представление о нем Аня получила от его матери. Учительница из далекого села под Уржумом в этих измятых письмах, которые Роман, точно деньги, бросал на мокрое стекло стола, называла его «лопоухим малым», «беднягой», «оборванцем», «моим простым, неплохим и не очень глупым мальчиком». Мать вела с ним горячие споры о том, как следует жить, и вспоминала свою юность, юность покойного отца. Роман смеялся, читая «избранные места из переписки», и насмешливо-грустно разрушал все доводы в пользу бескорыстия. Он вспоминал жизнь семьи, где было их четверо, а отец получал сто двадцать пять рублей. Память подсказывала ему злые картинки детских лет. Он рассказал Ане, как с сестрой они шарили по партам в поисках корочки хлеба, как мама по субботам стирала их рубашонки, купала их с сестрой, а в воскресенье надевала на них эти рубашонки, выглаженные, залатанные.
— А впрочем, я со всем сказанным согласен, — заключил он, сгребая и комкая в сильной руке материнские письма, мокрые, измятые конверты.
Ане почти до слез стало жалко этого человека. Он собирал письма в пачку, разглаживая их, а она думала о себе, о своем детстве, о маме, которую почти не помнила, образ которой хранила в священном уголке памяти. Так с первого часа знакомства он стал ей понятен: одинокий со своими письмами, рослый, широкий в плечах, готовый и дразнить «доченьку», и нараспев, покачиваясь, читать строки пушкинского «Пророка»:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Прошло два месяца, и он читал ей того же «Пророка» в хирургической клинике. За десять лет после ранений он трижды ложился — всё резали его, всё выходили из него осколочки; открывалась рана, гноились рубцы, и его укладывали на операционный стол, извлекали проклятые кусочки — их называли «секвестрами». Это было в марте прошлого года. Аня была готова ночи стоять у его изголовья. Она приносила книги, совала апельсины в тумбочку, незаметно от него отправлялась на беседу с лечащим врачом. Возвращалась, снимала очки и по его тихой просьбе говорила ему что-нибудь нежное. И он бледно улыбался, просил повторить. Он все был недоволен собой, и когда говорил — «спасибо, день прожили», — она понимала, сколько в этих словах горечи. И когда ему стало совсем плохо, метался в жару — она знала: он ждет ее, неотрывно глядит на дверь; она видела себя его глазами, когда входила, тоненькая, в больничном халате.
За то, что ему нужна, она все прощала Роману: и то, что ударил неосторожного санитара, когда принимали в клинику, и то, что «решил еще одну зимушку перезимовать в аспирантах», и то, что пил на чужие деньги и на те скромные суммы, которые высылала его мать, сельская учительница. Как много общего соединяло ее теперь с неизвестной женщиной, возненавидевшей Аню заочно, как совратительницу сына! («Ты уже поймал свою жар-птицу, — писала она ему в последнем письме, — поймал и очень счастлив. Она помогает тебе на ложном пути погони за внешним блеском материальной обеспеченности. Разве ради этого мы с отцом тебя растили? Ты хочешь убежать от жизни. Как жаль, что не отдала тебя в пастухи…»)
Единственно, что было правдой, — это Аня помогала Роману деньгами. Третий год она жила одна в отцовской квартире. Отец, ученый-океанограф, ежемесячно высылал дочери с Сахалина ее «пай» — так называл он порядочную сумму, какую положил выплачивать до окончания ею вуза. Когда после смерти мамы отец женился, мачеха дала ей все. Сперва карманные деньги на буфет; и она раздавала подружкам на перемене посыпанные сахарной пудрой «языки»; позже — билеты на елку в Колонный зал; еще позже — отдельную комнату, венгерскую шубку, билеты в Большой театр по литерной книжке, тбилисские босоножки. Но сама Аня не была нужна, ее никто не ждал дома, на нее не хватало времени. И она окоченела в попытках полюбить отца и мачеху, которые были счастливы без ее любви — счастливы собой, своей карьерой, наукой.
В апреле прошлого года, выйдя из клиники, Роман по целым дням засиживался у Ани, не стесняясь ее однокурсников. К нему привыкли: бахвал, но подкупает искренностью — сам рассказывает, как на селекционном участке за три дня одну веточку крыжовника опылил, как в парниках выбрал занятие — веревочки резать для подвязки стеблей огурцов, как целое лето на практике удил рыбу. И когда он рассказывал все это, Аня и ее подруги задумывались; им казалось, что уже несколько лет он смеха ради проверяет на себе все виды казенного равнодушия. Он принесет бумажку — верят; болен, лежит в клинике — ладно, а только покажется — снова возьмут в шоры. Каждая его минута распределена, каждый час под опекой: лекции, беседы, семинары, конференции, культпоходы, каждая страница в книге обозначена «от сих до сих». Все решает одна показная активность, для формы, а что за аспирант, какой будет ученый, немногих это по-настоящему интересует. Вот только мать беспокоится.