Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты теперь его не ласкай, не наказывай, а промни хорошим шагом, — посоветовал Полковник девчонке.

Все ребята сгрудились и слушали.

— От людей можно сховаться, но от коня не сховаешься: не боится он тебя! — дразнил, кричал издали Трофимыч.

— Зато любит! — пробормотала девчонка. И по ее голосу было понятно, какой ценой досталась победа. Она наклонилась с коня над Полковником и говорила ему: — Никого не признает, а меня любит! Кузнецу рукав оторвал и вас, дядя Петя, два раза сбросил. А меня — ничего, любит.

Она была совсем маленькая, похожа на ту, что на дворе конфетные бумажки собирала. И Редька ей позавидовал.

Авдотья Егоровна после работы приходила за Редькой, как некоторые другие матери, — приносила из столовой еду, искала в толпе ребят. Сосед по дому, Полковник, — седой, в распахнутом реглане, под которым видна ковбойка, в зеленых галифе, в испачканных, мокрых сапогах — держал переднюю ногу коня, в компании милиционеров и кузнеца разглядывал треснувшее копыто. Вполголоса спрашивал ее:

— Ну, зачем пришла? Он же был в школе. Я сам проверил.

— Боюсь, как бы не убился.

— Коня не надо бояться. Я верблюдов в детстве боялся. — Он отводил женщину в сторонку, закуривал трубку. — Ты на него хомут не вздевай. Ему, понимаешь, хочется солнца, а идет дождь. Хочется поскорей воскресенья, а только вторник. Хочется гонять футбол, а простудился. Хочется, чтоб тебя поняли, а ни черта не понимают! — Полковник показывал, где искать Редьку.

Мать совала Редьке в руку пирожок, вздыхала:

— Будешь голодный, голова закружится, упадешь с коня и убьешься… Сапоги-то заляпал твой Полковник. Надо же так измазаться!

Уминая пирожок за обе щеки, Редька старался ей втолковать, почему Петр Михайлович вызывает всеобщую любовь и уважение. Моет ли сапоги в ледяном ставочке, лежит ли в конюшне на сене, читает ли газету в конторке — все ученики смотрят и смотрят, со всей зоркостью караулят, когда пойдет из манежа домой, чтобы провожать гурьбой. Пусть все видят: идут с Полковником, живут в одном доме с Полковником. Редька презирал всякие нежности, но тут хотел, чтобы мать его поняла.

— Он же крестьянствовал! — взахлеб объяснял он матери, не сводя глаз с Петра Михайловича. — С шести лет сидел на лошади! Дед еще постромками его привязывал. Погонычем был в Сальской степи.

— Что такое погоныч?

— Три лошади плуг тащили, а Петр Михайлович на средней сидел. Это и есть погоныч. А плуг был тяжелый, аксайский.

— Это он сам рассказал?

— Сам рассказал. Дед ему не давал пшеницу сеять, только овес и ячмень. И на пяти лошадях пахал! Дед уйдет в церковь, а он наставит прутиков на лугу и скачет с шашкой. Р-раз — и все прутья срежет! Лошадь, бывало, ерундовая, злющая, а он: «Дайте я ее подседлаю». И знаешь, мамка, другая лошадь взрослых не слушается, а под мальчишкой идет. — Он помолчал и вдруг спросил: — А ты верблюдов видела?

— Только в зверинце.

— А я боялся бы верблюдов.

Уже в сумерках зимнего дня возвращался домой. Очень усталый, а еще надо навестить Маркиза. Немного кружилась голова. Может, от голода? Пахло торфяным дымком из низких оранжерейных труб. Запах дыма вызывал слюну. Он озабоченно проверял себя: откуда же эта слюна? Грузовик возле оранжереи слюны не вызвал. Милиционер, возвращавшийся из города, слюны не вызвал. Он успокаивался: значит, еще не так голоден, чтобы упасть и убиться.

Он уносил в себе прожитый день: голова кружилась от усталости, перед глазами скакала девчонка из седьмой школы, во рту — голодная слюнка, в ладонях — тяжесть полного ведра и запах конской шерсти. Он был счастлив оттого, что все рассказал матери о Полковнике. Впервые сумел окатить водой рыжего коня — всего, от холки до хвоста, — и ладонями отжал воду с крупа, да так сильно, что мускулы под кожей у коня дрожали и в электрическом свете денника переливалась холеная влажная шерсть. Ох как хорош был прожитый день!

Но когда он пришел на свой двор, уже безлюдный в такой час, его вдруг охватило ощущение тревоги: почти на всех окнах пятиэтажного дома были подвешены скрученные веревками или шпагатом елки. Вид у них был такой несчастный, будто их изловили в лесу и связали. За ним водилось и раньше — выдумывать, чего нет на самом деле, — он не боялся своих выдумок. Но сейчас даже вспотел от мысли, что связанные елки неспроста связаны, оттого что увидел в глубокой тени за углом церкви милицейскую машину. И возле нее курильщиков. По тому, как упрятали милицейский «бобик» и как попыхивали возле него огоньки сигарет, он догадался, что за кем-то приехали, кого-то должны увезти.

Лунный свет заливал просторный двор, на снежной горке баба-яга прогуливала пуделя. В сиянии луны роилось и исчезало в испуганных глазах Редьки это видение старухи с ее белым псом. И по какой-то необъяснимой догадке он тотчас решил, что старуха знает, за кем приехали, кого увезут. Знает! И вот вышла, чтобы увидеть, — ждет. Он сжался в комочек и скользнул сторонкой. С кем же, если не с ним, вышла проститься баба-яга.

Какая-то минута, одна-единственная, отсекла хорошо прожитый день от этого зловещего, облитого лунным светом двора. И вот он крался, измученный страхом, не зная, куда податься, чтобы спастись от самого страшного — от предстоявшего ожидания расплаты. Сейчас будут брать Цитрона и всю «кодлу». Чего они только не натворили: напивались и горланили, срывали шапки с прохожих, разворовали не один телефон-автомат, угрожали расправой Ваське Петунину. И Редьку поставили на колени. Им наказание будет по заслугам. Но по справедливости ведь и его должны взять! Как пить дать возьмут. Но лишь бы врозь! Лишь бы не сегодня! Сейчас самое страшное — это очутиться с ними в одном «бобике». Чего же они там медлят, милиционеры, покуривают?

У трех освещенных окон полуподвала, где помещался красный уголок ЖЭКа, стояли беспечные люди. Слышался звук баяна. Но и топот ног в красном уголке, и этот беспечный перебор пляски представились Редьке топотом неумолимой погони.

Он побежал домой. Приоткрыл дверь — милицейская фуражка на комоде. Кровать Редьки у самой двери, за шкафом. Он неслышно юркнул на кровать. Затаился, обеими руками опершись на одеяло.

За столом были двое: мать и Потейкин. Они вели обычный разговор. Мать рассказывала об отце, о его работе, о Маркизе, который записан в годовой план доходов оранжереи.

— А как же… — соглашался Потейкин. — Коне-часы, коне-дни. Хотя они дешевые, а ну-ка помножь их. Сколько рабочих дней в году?

— Это только шалых детей растить трудно, — сказала мать. — А планы выполнять куда легче.

— Трудно? — вдруг со всей душевностью спросил Потейкин. — Так зачем же рожали, Авдотья Егоровна? Одна несуразность.

— Да я б еще пятерых народила, товарищ Потейкин! — жарко заговорила мать. — Ведь никакой другой красоты нету! Ни уюта, ни семейного ужина. Когда нет никого, чтобы доброе слово сказал… А тут сокровище! Он у меня вот какой был! Сверчок! Тут что я, что Валя Терешкова, что сама английская королева, мы все равны! Все матери. Как же отказаться от единственного света в окошке?.. Ну и подворотничок же у вас, Анисим Петрович! Как мышь, серый. Постирать некому? А еще офицер!

Редька заглянул в комнату из-за угла шкафа. Мать была, как обычно, скромно одета, но только не по-всегдашнему оживленная. Неужели думает его спасти такими разговорами? Страшнее всего было, что Потейкин в такой ужасный час сидел с расстегнутым воротничком, даже грустный, вежливый с виду, а мать рылась в ящике комода, искала белый лоскут.

— Свежий пришью, — сказала мать. — У меня кусок полотна остался от наволочки.

Они негромко смеялись, как будто все главное уже решено и они условились ни о чем важном не говорить. А только смеяться.

— Теперь у меня пуговицы все на месте. И петля на кителе в порядке. Еще не знаю, как кисель варить. Если позволите, приду за крахмалом, — смеясь, придумал Потейкин.

— Не ходили бы вы к нам, — вдруг перестав смеяться, осторожно сказала мать. — Люди что думают.

73
{"b":"217839","o":1}