И Клава не спала, иногда окликала Самсона. В темноте ей становилось страшно, но отчего — она не говорила.
Самсон приподымался на локтях.
— Что с тобой, Клава? Не надо молчать, прямо скажи.
Сейчас не было ничего нужнее Самсону, пусть бы она заплакала и сказала. Но она лежала на высокой подушке и только следила за собой со страхом и любопытством. Она не смела сказать своему Самсону, что не он будет отцом, а другой. Может, надо было сказать в ту ночь, когда стучалась в дверь с сундучком, а не сказала. На минуту ей становилось страшно оттого, что руки пухнут, становятся огромными, и голова как подушка. Все это быстро проходило. А когда засыпала, ей снилась вода, речка в родной молоканской слободке, корыто с мокрым бельем.
В середине марта снова заартачилась медь в конверторах, Болоев не уходил из цеха. В один из таких авральных дней к землянке Болоева, в его отсутствие, подъехал трехтонный грузовик, шофер кинул в кузов Клавкин сундучок, и Клава уехала. Ушла так же, как пришла, молча, скрытно, даже не оставила записки, потому что не догадалась, и ничего не сказала соседкам. А те, видя такое дело, одни вышли на крыльцо, другие поглядели из окон, а потом судачили на кухнях и в коридоре. Они-то понимали что к чему.
Болоев вернулся поздно. В окнах темно, калитка настежь. Он постоял у калитки и, чего-то не додумав, вошел не в дом, а в хлев. Коза торкнулась в его колени. Жесткой рукой он оттянул ее верхнюю губу и дохнул ей в рот.
— Что стоишь, некормленая?
Потом сильно ударил ее в спину ногой, так что коза ткнулась мордой в сено.
Болоев устал. Куда девалась Клава, он никого не спросил. Он зажег свет, взял веник и пошел в сени. Там он подмел место, где стоял ее сундучок, пересчитал свое белье, вернулся в комнату и сел на тахту.
Он сидел, упершись затылком в стену, разбросав по зеленому плюшу руки, темные от огня. Так он сидел, потом подтянул ноги в шерстяных носках и лег на бок.
Позже он надел валенки, пошел на конный двор и попросил верховую лошадь. Со времени окончания строительных работ редко кто в Меднорудянске ездил верхом. Дежурный по конному двору, убедившись в том, что мастер не пьян, вывел мохнатую лошаденку и оседлал.
В ту ночь Болоев побывал на карьерах. Откуда он взял, что не в квартире Шадрина, а у молоканских девчонок надо искать Клаву? Но он ее не нашел, потому что много бараков и всюду спали тесно, на нарах, даже в два этажа. Он расспросил коменданта, не приезжала ли с поселка девка с сундучком. Никакой девки комендант не видел, даже обиделся.
На обратном пути в заиндевелом лесу попалась всаднику навстречу машина. Это ехал на свиноферму начальник ОРСа, он на ходу открыл дверцу и узнал мастера.
— Болоев, что тут делаешь?
— Ветер ищу!
И начальник различил в голосе и вкрадчивый осетинский выговор, и всем известную болоевскую злость.
Только под утро Болоев привел лошадь на конный двор и вернулся домой. Но он не лег спать, а стал возиться с самоваром. Сонными руками сыпал уголь, прилаживал трубу и потом часто подходил пробовать тыльной стороной кисти, согрелся ли самовар.
Он пил чай из блюдца, когда зазвонил телефон. Из цеха беспокоил Пушкарев-младший, сменный мастер; он кричал, что ночью второй конвертор перегрузили, плавки не было. И что Болоеву звонили, посылали за ним, не могли его найти.
— А где был Багашвили?
— Он очень устал, Самсон Георгиевич! — кричал Пушкарев-младший. — Вы меня слышите? Он ушел в три часа ночи, его не стали будить!
Болоев злорадно улыбнулся.
— Сейчас приду, — сказал он и положил трубку.
С этой ночи Болоев стал разгонять людей в цехе, как будто ему было тесно на конверторной площадке. Он большой, и росту ему еще добавляла папаха, и, может быть, действительно ему хотелось простора. Только меди от этого не прибавлялось.
Никогда мастера и горновые так не рвались к делу, как в мартовские дни. Болоев это чувствовал, но только ожесточался. Он толкал горновых с лестниц, оставался один, а подходило время выпуска меди, белое пламя рвалось из конверторных бочек, и он начинал прикидываться, будто не знает, что делать, стоял и растерянно глядел на пламя, потом отбегал в другой угол цеха, срывал с головы папаху и сильно обмахивался ею. Он делал вид, что его знание и опыт ни при чем, а главное — его предчувствие, догадка.
Однажды собрал вокруг себя всех, кто был в цехе, закурил сразу две папиросы, пустил дым из носу и стал смотреть сквозь синие струйки на пламя. Горновой Афанасьев плюнул, ушел домой и потом получил выговор от директора по настоянию Болоева.
В другой раз Самсон сбежал по лестнице и припал ухом к железным перилам. Он что-то бормотал по-своему и тихо стонал, вслушиваясь в гул железа, пока тот же Афанасьев, затаивший свою обиду, со всего размаху не ударил по перилам большой щербатой дразнилкой. Удар был страшен, старик схватился за ухо.
— Что, кажись, вскипело? Дошло? — спросил горновой, отбросив дразнилку подальше, и, как в тот раз, ушел из цеха.
Никто на заводе не знал, что судьба Болоева решена — решена в Свердловске, когда утром в тресте снова были получены тревожные телефонограммы. Третий день там все были готовы к отъезду на аварийный завод: и главный инженер треста, и главный механик, и главный бухгалтер, и начтехснаб, и даже личная стенографистка управляющего. А за минуту до отхода вечернего поезда в трестовском салон-вагоне появился еще один человек, который за два часа до того и не думал, что ему придется ехать. Это был мастер электролитного завода Ярошевский.
— Пожарный выезд, а что прикажете? — сказал ему управляющий в своем купе.
Ярошевский промолчал. Он был высокий и стройный, хотя и немолодой человек с землисто-серым лицом горбуна, и в этом несоответствии моложавой фигуры и остроугольного, с высокими надбровными дугами, болезненного лица было что-то внушавшее к нему уважение управляющего — независимо от высокой квалификации мастера. Он предложил ему рюмку коньяка. Они выпили за этот «пожарный выезд».
— Кстати, вы недавно женились?
— Это совсем некстати. Я женился две недели назад, — ответил Ярошевский.
Он мог бы добавить, что недавно перевел розлив вайербасов с двух ручьев на четыре и сейчас пробовал вести ремонт печей на ходу без предварительного охлаждения. Но он ничего такого не стал говорить, только заметил, что Самсон Болоев работал мастером еще у концессионеров, таких, как он, пожалуй, нет на всем Урале.
— Остались еще.
И управляющий напомнил о Феруччо. Вдвоем они посмеялись над тем, как недавно, по слухам, на свадьбе Болоева старик итальянец напился до положения риз.
Ярошевскому досталось место в купе главного механика. Там не горел верхний плафон и не было настольной лампы, а с потолка по-походному, как в палатке, свисала на белом шнуре лампочка, подтянутая веревкой к багажной сетке. И когда механик полез на верхнюю полку, он, видно, отвязал веревку, чтобы лампочка спустилась ниже и не мешала ему спать. Теперь она качалась у колен Ярошевского, он прилег на нижнюю полку, не раздеваясь, и ему было приятно, что в ногах так светло, и не хотелось думать ни о взбалмошном старике Болоеве, ни о том, что он и сам когда-нибудь постареет, только бы обойтись на прощание без баламутства.
На рассвете поезд прибыл в Меднорудянск. Салон-вагон отцепили, поставили в тупик за обогатительной фабрикой. Вытираясь мохнатым полотенцем в тамбуре, управляющий показал Ярошевскому в окно. В рассветной синеве видны были заваленные снегом моторы, пружины шахтных клетей.
— Вот эпиграф к заводу, — сказал управляющий.
Когда в цеховом палисаднике, где снег был черен от угольной пыли, Болоев увидел кучку людей в одинаковых мерлушковых шапках и нагольных тулупах, с портфелями, он безошибочно решил: приехали из треста. Управляющий узнал его издали, окликнул и сделал руками приветственное движение, как будто взболтал перед носом зажатое в ладонях яйцо. Болоев подошел, большой и несуразный, с заиндевевшими сизыми бровями, в папахе и распахнутой на груди телогрейке, в фиолетовом кашне, обмотавшем кадыкастую шею.