— Какой я реб Велвел? — гаркнул Ходорков. — Пишите: опиумом… религии… А вы, ребята, марш по домам!.. Конец хедеру!..
Выйдя на улицу, я стал ощупывать свою голову. Очень хотелось мне узнать, чего учитель мне туда напихал. Зяма раскрыл рот и стал вертеть головой во все стороны.
— Конец! — крикнул я, влетая домой, и тут же осекся.
Дома было мрачно и неспокойно. У нас сидел дядя Менаше, который вечно поглаживает свою бороду, хотя ее у него почти нет. Он кричал, что, если бы у него был такой сын, как Ара, он лучше сразу похоронил бы его и справил бы поминки по покойнику; что Ара сделает несчастным весь дом, что всех нас перебьют… Потому что ждут какую-то банду.
— Нет хедера! — сказал я немного тише. — Конец!.. Учитель расписался при Велвеле и Аре, что он набил нам в головы… Хоть убей, не вспомню, что… Опун! — выпалил я.
— Что? — Отец сделал такие глаза, точно его ошпарили кипятком.
— Опун… Нет хедера!..
— Хи-хи-хи… — раскудахтался дядя. — До чего же мы дожили! Прямо с ума сойти! Взять старого человека и выдумать про него какой-то опун…
— Что за опун? — кричит отец.
Но убейте меня, если я знаю, что это такое.
В комнате темнеет, мама зажигает каганец. Я его сам сделал: выковырял серединку из картошки, налил масла, скрутил из ваты фитиль — и вот она, «молния», готова.
Каганец разгорелся. Скрипнула дверь, и вошел Ара. Таким я его еще никогда не видел. На нем сапоги, на левой руке шинель, на плече ружье, за спиной вещевой мешок.
Ни на кого не глядя, Ара подошел к матери, попросил постелить ему и приготовить чистое белье.
— Ну, что ты теперь скажешь? — обратился к Аре дядя Менаше. Но голос у дяди испуганный и заискивающий. — Вот тебе твои большевики!.. Я спрашиваю: как это можно выдумать такое на человека?.. Будто учитель напихал детям в головы хмель!.. Хи-хи-хи… Эх, горе, горе наше!..
— Какой хмель? — вскипел Ара. — Что вы занимаетесь провокацией?
— Что значит, я занимаюсь? Вот ведь он сам говорит, — показывает на меня дядя и подается назад.
— Кто вам говорит? Никто ничего не говорит. Тут люди кровь проливают, а вы контрреволюцией занимаетесь! Раньше выдумали общий котел, теперь какой-то опун…
В комнате стало тихо. На стене одиноко покачивалась большая черная тень Ары. Слышно было, как потрескивает масло в каганце да урчит в животе у меня. С тех пор как меня стали кормить отрубями, в животе у меня всегда урчит.
Хлопнула дверь, и дядя Менаше исчез.
— Менаше! Менаше! — позвал отец. — Почему это у нас стали выгонять людей из дому?
Отец требует, чтобы ему сказали, кто в конце концов в доме хозяин.
— Отец я или не отец? — разводит он руками, и на глаза у него навертываются слезы. — Дом как дом, мебель на месте, а жизнь кверху ногами пошла. Я хочу знать, — кричит он, — почему меня не слушают? Хочу знать, отец я или не отец!
Он откидывает красную с зелеными птицами занавеску и удаляется в спальню.
— Арик, — тихо говорит мама, — не сердись на отца… Собираешься уезжать? — И голос у нее дрожит.
Ара успокаивает ее. Он тоже взволнован. Он просит, чтобы мама положила ему в мешок кусок хлеба и несколько огурцов и поскорей постелила: ему очень нужно выспаться.
Я стою у окна. На улице темно, во дворах у крестьян лают собаки, где-то слышны одиночные выстрелы.
— Ну, иди спать! — говорит Ара маме и провожает ее до дверей спальни.
— Ара, — шепчу я, — ты уходишь завтра на войну?
— Тсс… Они еще не спят. — Он прищуривает один глаз и прикладывает палец к губам.
Я тушу каганец. В комнате становится совсем темно. Против окна поблескивает ствол винтовки. Я страшно завидую Аре. Я его сейчас так люблю!
— Ошер, — говорит он, поднимаясь на локте, — я уезжаю. Помни же: не будь дерзким, не огорчай их! — И он кивает в сторону спальни.
Я обещаю. Мы скрючиваемся оба под одеялом. Я его крепко-крепко обнимаю. Мне очень хочется с ним поговорить и очень о многом расспросить.
— Ара! — говорю я ему тихонько.
— Ну?
— Кто такие рабы?
— Какие рабы!
— Те, о которых поют, что они встали?
Ара молчит.
— Ошер!
— Что? — поднимаюсь я.
— Спи!
Ара поворачивается на другой бок. Он устал и скоро засыпает.
КАК ЗА МНОЙ ГНАЛИСЬ КОЛОСЬЯ
Ары уже давно нет дома. Вместе с другими парнями из нашего местечка он ушел на фронт. Теперь у него есть конь, винтовка.
Очень скучно стало у нас без Ары.
Последнее время меня даже из дому не выпускают. Ставни на ночь стали закрывать, окна завешивают простынями, чтобы и лучик света не пробился сквозь щели.
Вот уже несколько дней, как все говорят, что идут петлюровцы, что налетит атаман Лисица и будет погром.
— Папа, — спросил я однажды, — когда же будет погром?
Отец стал меня разглядывать так, будто впервые увидел. Потом он ссутулился, и глаза у него потухли.
— Боже мой, Лея! — закричал он. — Убери его, Лея! Не то я его убью!
Но маме не приходится меня убирать, я сам убегаю. Отец, конечно, сердится, но я должен сказать, что, с тех пор как в местечке ждут погрома, у нас в семье стало веселее, потому что к нам чаще стали заглядывать люди. А я люблю бывать среди взрослых — сесть вот так в сторонке и слушать, без конца слушать, о чем они говорят. Пусть о чем угодно говорят, только бы говорили. Пусть даже молчат, но только бы сидели у нас. Только бы народ был, все время народ!
Все бегут к нам прятаться. К нам, говорят, не придут, нас не тронут, потому что у нас нечего взять. И верно: домишко у нас маленький, старый. Стоит он на окраине, в низине, затерянный среди садов. Если б не закопченная труба, его бы совсем не видно было. У нас странная крыша, она крыта гонтом, и на ней растет всякая всячина: крапива, репей и даже лопух.
Я очень люблю наш домик. И ласточки его любят. Застрехи у нас со всех сторон облеплены круглыми черными гнездами.
Не понимаю все-таки, почему бы им к нам не прийти. Мама со мной согласна. Мама говорит, что петлюровцы все-таки придут, — поломали бы они себе ноги!
И вещей у нас не так уж мало. У мамы есть несколько ложек накладного серебра, есть два жестяных и два медных подсвечника, серебряные часы…
Мама вытаскивает все ящики из комода и укладывает вещи, а я помогаю ей. В доме творится что-то невообразимое, точно мы куда-нибудь переезжаем. Отец кричит, что я только путаюсь под ногами, и все кряхтит.
Вещи нужно отнести к нашему соседу Владимиру. Отец взваливает узел на спину и отправляется. Я бегу впереди него.
Хата Владимира стоит недалеко от нашего дома. Она тоже небольшая, приземистая. Только у нас окна побольше и крыша не соломенная. Я хорошо знаю этот домик, там живет мой товарищ Павлик.
У порога хаты я пуганул красного телка с белой мордочкой, открыл дверь и вошел.
Владимир сидит с сыном за столом, они хлебают борщ из большой миски. На полу разведена глина, из которой сосед мастерит горшки.
Мой отец говорит: «Снидайте на здоровье». И сосед просит его к столу.
Утерев обеими руками усы и длинную рыжую бороду, Владимир встает со скамьи. Большой, в дырявых холщовых штанах, он почти подпирает низкий потолок. Перекрестившись перед иконой, он отвешивает в угол поклон.
— Вот беда! — вздыхает сосед и качает головой, отчего его непричесанные волосы еще больше взъерошиваются. — Вот беда! — Он разводит руками и вдруг вздрагивает: в низенькое, раскрытое настежь окно врывается колокольный звон. — Душегубы! — шепчет сосед, захлопывает окно, забирает у отца узел и исчезает с ним в сенях.
Отец берет меня за руку, и мы возвращаемся домой. Мы идем теперь не по улице, а задами. Отец то и дело останавливается и прислушивается. От колокольного звона делается жутко. Улица пустынна, все двери на запоре, ставни прикрыты.
Над низенькими притихшими домами высится белая деревянная церковь с тремя зелеными куполами. Купола напоминают перевернутые вверх корнем луковицы, из которых торчат три креста. Кресты сияют на закат.