Не могу больше стоять на месте. Скорей бы домой! Вбегу в дом и закричу: «Мама! Солдаты сбросили царя!..»
Бегу домой. Бегу по притихшей площади. Возле повозок солдаты готовят на кострах еду. Солнце уже село. Свинцовая, почти черная туча стеной закрыла западный край неба. Крытые гонтом домишки жмутся к земле. Высится только пожарная каланча.
В домах зажгли огни, чувствуется приближение субботы. И у нас в доме горят свечи.
Тихонько открываю дверь и останавливаюсь. В нашей маленькой, тесной кухне полно солдат. На столике, у единственного окна, горит пятилинейная лампа. Солдаты сидят за столиком, лежат на полу. В кухне непривычно пахнет кожей, потом, щами.
Солдаты совсем не страшные. Их шинели и папахи висят на вешалке. К большой печи прислонены ружья. Ужасно хочется потрогать! Я очень люблю ружья. Но в кухне стоит отец. Он смотрит на меня, и к тому же сердито, а с солдатами разговаривает очень ласково.
— Такое несчастье! — говорит он. — Один-единственный у сестры!.. Нюма его звали… Может, встречали?
— Нюма, говоришь, дедушка? — Солдат качает головой. — Кто ж его знает! Ведь столько народу!..
Отец покусывает кончик бороды, приподнимает плечо и направляется в большую комнату, которую у нас называют столовой. Там мы едим только по праздникам. Солдаты на полу сторонятся и пропускают нас.
В столовой уже все по-субботнему. Одноногий круглый стол накрыт белой скатертью. Горит праздничная, четырнадцатилинейная, лампа. В двух высоких жестяных и двух маленьких медных подсвечниках пылают свечи.
Мама стоит у свечей. На столе лежат две небольшие халы, накрытые вышитой салфеткой. Мамина белая кофточка чуть испачкана в вишневке. На полу тоже красное пятно. Но мама сейчас занята и на меня не смотрит. На ней субботний шелковый платок, повязанный спереди; платок заложен за уши. Вытянутыми вперед руками она делает медленные и плавные движения над свечами. Пламя дрожит, тени на стенах колеблются. Мама шепчет слова молитвы.
Отец ждет, когда мама кончит. В черном праздничном сюртуке он ходит взад и вперед, останавливаясь каждый раз перед восточной стеной, которую узнает, вероятно, благодаря тому что на ней намалеваны львы, похожие на коров, и олени, смахивающие на кошек.
Тесно прижавшись друг к другу, стоят в дверях несколько солдат. Один из них, чубатый, с красными лампасами на штанах, вытаращил веселые глаза, раскрыл рот и вот-вот расхохочется. Должно быть, он никогда не видел, чтобы молились над свечами.
Но вот мама кончила. Больше я сидеть на месте не могу. Подхожу к солдатам, — я уже их не боюсь. Мне все хочется выспросить у них, как это они сбрасывали царя.
— Слушай! — спрашиваю я веселого чубатого солдата. — Ты его тоже сбрасывал?
— Кого? — смеется солдат.
Мама вне себя, она сердится.
— Хорош! — говорит она, оттаскивая меня в сторону. — Хорош! Нечего сказать! Оставили сторожа дома! Не мог доглядеть, чтобы они не лезли и не сбросили! — И она тащит меня к заляпанному шкафу.
— Царя, мама!.. Это не я! Это они… — показываю я на солдат. — Это они сбросили!..
— Что они сбросили?
— Царя!.. — повторяю я с удивлением.
Мама отступает от меня, дергает концы своего шелкового платка.
— Какого царя? — Она глядит на меня во все глаза, точно не узнает.
— О-о! Суббота! О-о! — кричит отец и хлопает себя рукой по губам. Во время молитвы нельзя разговаривать, и он только мычит: — О-о! — Он машет рукой и тащит меня к столу.
Стол слишком высок для меня, и я ничего на нем не вижу. Мама, как всегда, кладет на стул подушку, чтобы мне было удобнее сидеть. Она ощупывает мою голову и, успокоившись, вновь принимает смиренный вид.
Отец ходит из угла в угол и читает молитву. Но почему он так хмурится? Удивительное дело — он встречает пением царицу-субботу и чем-то недоволен.
— О-о-о! — мычит отец. Ему все еще нельзя говорить: он не кончил молитвы. Но на столе нет вина. — О-о-о! — мычит он, а мать не понимает, в чем дело.
Отец раздражается: нет вина, и сказать нельзя. Тогда он восклицает:
— Яин!
Отец решил, вероятно, что бог будет более снисходителен, если он произнесет слово «вино» на языке Библии.
— О-о-о! Яин!
И мать ставит на стол графин изюмного вина.
Кончив молиться, отец желает всем нам «доброй субботы», «счастливой субботы». Мать отвечает: «Аминь», за ней и я повторяю: «Аминь».
Ужасно хочется сказать о царе. Когда же мы наконец сядем за стол? Но вот отец наливает себе стаканчик вина и читает благословение.
Мама встает. Она прижимает свои худые, жилистые руки к груди. В комнате становится очень тихо. Я слышу, как дождь негромко стучится в окно.
Солдаты столпились в дверях. Им хочется посмотреть, что делает мой отец. Чубатый даже рот раскрыл. Нос у него сморщился, на худой шее весело прыгает кадык. Он следит за тем, как отец что-то шепчет над стаканчиком. Солдату это очень нравится.
— Дедушка! — весело говорит он. — Чарочку бы!.. — И он ловко щелкает пальцем по кадыку. — Водки бы!..
Я еще никогда не видел таким своего отца. Он для меня самый сильный человек на свете. Я уверен, что все его боятся. И вот он так и застыл со своим стаканчиком в вытянутой руке. Его большая седеющая борода вздрогнула от растерянности.
— Пожалуйста! — Он подошел к солдату. — Только это не водка, а изюмное вино… Суббота у нас…
В кухне что-то заскрипело, стукнулись несколько табуреток. Кто-то сзади оттащил чубатого от двери. Затем у порога появился небольшого роста, широкоплечий, коротко остриженный солдат в накинутом на плечи ватнике.
— Прошу прощенья, гражданин! — громко сказал он. — Извините нас!.. Федор! — закричал он вдруг на чубатого, и тот стал пятиться от него. — Ведь ты в окопах гнил! Революция ведь!..
Солдат в ватнике побагровел и стал еще больше напирать на чубатого Федора.
— Революция! — вскочила тут мама. — Революция! А кто разбил бутыль с вишневкой?..
Чубатый сорвал с себя фуражку, перекрестился: он ничего не знает ни о какой бутыли.
— Спросите ребенка! — потянула меня мама за руку. — Ребенок был при этом…
Солдат в ватнике кинулся на кухню. Он распахнул дверь, и в комнату ворвался шум дождя.
— А ну! — закричал солдат в ватнике, наседая на чубатого. — А ну, марш отсюда!
— Мама, — закричал я, — не бутыль он сбросил, не бутыль!.. Царя! Царя! — и заревел во всю глотку.
Я подбежал к окну и распахнул его. На низком черном небе, как деревцо, расцветала яркая ветвистая молния. По дороге, приподняв воротник шинели, в черном мраке мчался чубатый солдат с лампасами.
— Солдат! — прокричал я. — Это я не про тебя сказал!.. Не я это…
Оконная занавеска хлестнула меня по лицу, погасли свечи.
— Закрой окно! — крикнул мне отец. — Ведь буря!.. Боже мой, закро-ой!..
Я разревелся еще больше, но не двинулся с места. Тогда отец подбежал ко мне и попытался оттащить меня от окна, а я уцепился за подоконник и не давался. Я не понимал, что происходит.
Страшная весенняя буря бушевала над местечком.
БУРЖУИ
Уже много времени прошло с тех пор, как сбросили царя. Удивительные вещи творятся на белом свете.
— Мама, — допытывался я, — Нохем Лейтес взаправду кровопийца?
В кухне полумрак. Мама, засучив рукава, месит тесто. Она раскраснелась. Утрет локтем запотевший лоб и снова месит. Тесто пищит у нее под руками, кряхтит табуретка.
На улице меня ждут Сролик и Зяма. Но выходить к ним мне не хочется: дома лучше. Я люблю, когда пекут хлеб. Только мама почему-то сегодня сердится. Она без удержу ругает Гедале, владельца пекарни. Он стал дорого хлеб продавать, и Велвел Ходорков, наш комиссар, посадил его в подвал. Теперь хлеб приходится печь самим.
— Мама, — спрашиваю я снова, — значит, Нохем Лейтес пьет кровь?
— Ничего! Это ему выйдет боком!.. Все соки он из отца высосал…
Теперь она проклинает Лейтеса. А еще недавно он был хозяином паровой мельницы и мой отец работал у него.