Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ошер! Чего ты бесишься? Что с тобой?

Но я не отвечаю. Я придумываю всякие нелепости, всякие обиды, чтобы удержать в себе гнев. Знаю, что это плохо, что мне не следует причинять матери боль, но не могу признаться в этом, потому что не хочу, чтобы мама думала, что я ей уступаю.

Точно бес сидит во мне. Совсем недавно я оскорбил учителя. Буля рассмешил меня во время урока. Учитель прикрикнул и велел мне выйти из класса. Но так как я был не виновен, то ухватился за парту и заявил, что не пойду.

Голда после этого позвала меня в учительскую и сказала, что за такое поведение она велит исключить меня из состава товарищеского суда. Я ей ничего не ответил, вышел и не извинился. Слышал лишь, как она сказала учителю: с таким надо быть постоянно настороже, в таком возрасте начинает вырабатываться характер.

Я хорошо вник в ее слова и после этого всем рассказывал, что у меня уже есть характер. Хотелось бы только знать, что это такое, так как то, что Голда назвала характером, мама зовет упрямством.

Мама говорит, что я «очень уж горький». Даже Рахиль, с которой я веду себя лучше, чем с кем-либо, говорит, что я ломака. Но я не ломака, а только до смерти боюсь, как бы надо мной не смеялись. И поэтому я часто делаю все наоборот. Потому-то я и с Рахилью суров: боюсь, что она догадается, что я совсем другой, и посмеется потом.

Мама, я знаю, смеяться надо мной не станет, она меня не оскорбит. Но я не хочу поддаваться. Вскочив с кушетки, я прижимаюсь лицом к стеклу. Свет жестяной лампы на столе делает еще черней залитые стекла и поблескивает в дождевых струйках.

Дождь льет не переставая. Он шумит так, точно под окнами у нас стоит густой бор. Не видно даже домов напротив. Красные четырехугольные рамы точно повисли в воздухе. И только деревянный, весь в копоти, керосиновый фонарь посреди базара свивает вокруг себя сгустки темноты и изредка посветит прохожему, который, подняв воротник, пробежит под хлопающими струями дождя.

Как стерпеть все это! Потираю обеими руками под сердцем, — не могу себе места найти.

Оторвавшись от окна, падаю на кушетку. Я и сам не знаю, что со мной и что мне нужно. Хоть бы кто-нибудь сказал мне ласковое слово.

— Ошерка, что с тобой? Чего ты мучаешься? — спрашивает мама.

Мама, хочу я ей сказать, мне грустно. Я тоже хочу выбирать в Совет; не нравится мне, когда я в одиночестве; ненавижу осень; не выношу, когда у соседа воет собака. Но ничего этого я ей не говорю. Отвечаю ей внезапно так, что и сам удивлен.

— Мама, — выкрикиваю я, — хочу кислицы!

— И это ты из-за кислиц так кривляешься? — пожимает она плечами. — Сейчас сбегаю к деду.

— Нет! Нет! — отвечаю. — Я сам пойду к дедушке. — Хотя мне не хочется идти к нему и ни к чему мне эти кислицы.

Но раз я уж сказал, придется идти.

Осторожно передвигаюсь вдоль стены, ногами нащупываю лужи. В сенях сплошной мрак и невероятно течет. Какая-то странная кровля у дедушки: даже под открытым небом не льет так, как здесь, в сенях.

Дедушка ползал сегодня до поздней ночи и все подставлял на чердаке ведра, корыта, горшки, банки, чашки. Но в сенях он ничего не поставил.

Я открыл дверь к нему в дом и остолбенел — не могу ни закрыть двери, ни бежать.

У дедушки ставни на запоре. На столе возле окна разбросаны свечи, те самые, которые он добывает у дьякона; чадящая лампочка еле освещает каморку, стекло на ней разбито, и комната полна теней. Посреди каморки босиком стоит дедушка. Он стоит спиной ко мне, весь в белом. Одежда заканчивается множеством складок у самых пят. Длинные широкие рукава совершенно скрыли руки.

— Ой! — вскрикиваю я и прижимаюсь к стене.

Начало жизни - i_021.jpg

Дедушка мгновенно оборачивается. Длинная белая борода его трясется, слезящиеся глаза, окаймленные красными веками, суровы. Он неподвижно смотрит на меня. На стене застыла его большая мрачная тень. Слышно лишь, как стучат ходики, у которых вместо гирь привязана медная ступка, и шипит фитиль в лампочке.

— Какой черт тебя принес?! — вскрикивает он. — Почему не закрываешь двери?

— Деду-ушка!.. — взываю я и пячусь от него. — Дедушка!.. — показываю я пальцем на белые одежды.

— «Дедушка, дедушка»! — передразнивает он меня. — Я давно уж дедушкой стал, а как дойдет дело до погребения, зароют как собаку.

Он прячет свечи в комод, сбрасывает с себя саван и остается в исподнем. После этого он связывает свои погребальные одежды в узелок и прячет их под постель.

— Вот так, Ошерка! — Дедушка садится на постель и поднимает глаза к печке, где стоит чашка с гречневыми коржами. — Уже зовут меня… Пора собираться в путь.

Дедушка принимается жевать бороду. Он говорит задумчиво и как-то странно. Утихомирившись, я подхожу к нему поближе.

— Далеко? — спрашиваю я его, а сам никак не оторву глаз от постели, куда он спрятал свой саван.

— Далеко, — отвечает дедушка, — очень далеко.

— А надолго?

— Как? — удивляется дедушка. — Навсегда. — Он говорит это так, точно сообщает мне какой-то секрет. — Пожил, набегался как собака, а теперь, — он показывает пальцем в потолок, — велят: собирай-ка узелок да на покой!

— К покойникам? — Я чувствую, как становится холодно голове и трудно дышать. — На кладбище, дедушка?

— На кладбище.

Он кладет свою костлявую руку мне на колено, и я чувствую возле себя его белую бороду. В расстегнутой рубахе вижу его ребра и впервые замечаю на костлявой руке крупные синие вены под стянутой кожей.

— Охо-хо-! — гладит он меня. — А у тебя, не сглазить бы, пухлые щечки, Ошерка…

Лампа еле теплится, отстукивают ходики, и скрипит под дедушкой кровать. За окном уже не слышно дождя. Пробренчала запоздалая телега. Долго еще вдали замирает удаляющийся звук. В щель сквозь ставень виден кусочек шляха. На дворе, по-видимому, прояснилось, и взошла луна.

Внезапно за стеной раздается протяжный хриплый вой собаки. Она, видать, завыла на луну.

— Тьфу, тьфу! — отплевывается дедушка и, подбежав к двери, переворачивает калошу, что, согласно поверью, должно защищать от несчастья.

— Ангел смерти ходит, — говорит дедушка и тычет длинным худым пальцем за окно. Затем он быстро выкручивает фитиль у лампы.

Я не могу больше. Подбежав к двери, толкаю ее и изо всей мочи истошно кричу в темноту:

— Ма-а-ма-а!

ПОЛЮБИ МЕНЯ!

Многое кажется мне теперь странным. Не могу, например, представить себе, что когда-то дедушка был ребенком и что я когда-нибудь тоже буду старым дедом. Никогда не думал, что, когда мне весело, кому-нибудь может быть грустно.

Но вот я иду из школы с одноклассницей Рахилью. Я всегда стесняюсь ходить с девчонками и поэтому сразу же сказал Рахили, что мне нужно зайти в комсомольскую ячейку.

— Конечно, тебя туда пускают! — заметила она с завистью и, по обыкновению, склонила головку набок. — Ведь твой отец член профсоюза!

Она поглядела на меня сначала растерянно, а затем, топнув ножкой, стала кричать, что и ее отец будет членом профсоюза и что ее тоже тогда примут в комсомол. Потом она расплакалась и убежала.

Мне очень грустно. А ведь мне так хочется, чтобы она подружилась со мной, чтобы полюбила меня!

Недавно я из-за Рахили чуть не убился. А случилось это потому, что в последнее время мне почему-то грустно. Даже мама заметила это и все спрашивает, что со мной случилось.

Ничего со мной не происходит. И все же я сам не свой, а сказать кому-либо стыжусь. Когда я один, подолгу гляжу на себя в зеркальце, которое недавно купил. Разглядываю лицо, одинаково смуглое и зимой и летом, глаза, о которых говорят, что они плутовские; изучаю лоб с буграми у бровей, ощупываю пушок, показавшийся на верхней губе.

Я долго причесываюсь, но волосы никак не ложатся. Я их непрерывно смачиваю и зачесываю на пробор. Но, высохнув, они вновь рассыпаются, становятся дыбом, и я похож на молодого петушка.

Даже проходя мимо лужи или очутившись у пруда за городом, я смотрю на свое отражение. И хоть стою я там вниз головой, я все же замечаю, какой я стал долговязый.

30
{"b":"214788","o":1}