А пожарные, сидя верхом на лошадях, трезвонят в свои колокола и кричат:
— Ра-азойдись!
Я ВЫСТУПАЮ С РЕЧЬЮ
В тот же день, спустя немного после побоища, Исайка стрелял в Бечека и ранил его. Я помчался в больницу, но, увидев Бечека, расплакался и убежал.
Должен сказать, что, с тех пор как я подрался с Исайкой, вся школа меня уважает. А Голда, хотя и не сказала мне о драке ни слова, предложила мне в день Октябрьского праздника выступить с речью.
Никак не дождусь уж этого дня. Еще целые сутки надо ждать.
Мы стараемся хоть как-нибудь украсить свою школу, потому что внутри она пока еще похожа на сарай: стены не штукатурены, вверху выпирают балки, окна не застеклены. Дело в том, что под школу нам отвели дом, который для себя строил и не достроил местный богач Лейба Троковичер.
Он теперь очень зол и, уж конечно, достраивать дом не собирается. Он кричит повсюду, что его ограбили. Голда пытается ему втолковать, что двух домов ему не нужно. Недалеко от школы у него стоит еще один дом, сарай, на крыше которого поселились аисты. Есть у Лейбы Троковичера еще коровник, сад, земля.
Троковичер очень богат. Целыми днями бродит он по своим владениям. Его узнаешь за версту: рыжий, высокий, он ходит точно в упряжке, — голова запрокинута, колени высоко подняты, как у лошади.
Первое время он все бегал по родителям и заклинал их не отдавать детей в школу. «Если отдадите, — говорил он, — то пусть их вынесут оттуда ногами вперед».
За это у него забрали двух коров и огород и передали школе. А так как Голде необходимо жить вблизи школы, то ее поселили у Лейбы в старом доме.
Теперь Лейба молчит, только покряхтывает. А мы сами достраиваем школу. Но так как она пока еще не закончена, мы маскируем к празднику все ее прорехи хвоей. Под потолком мы протянули шпагат и развесили на нем флажки, фонарики. Хотим, чтобы у нас в праздник было красиво.
Голда собрала всех нас и рассказала об Октябрьской революции. Всем это очень понравилось. Затем она велела мне идти домой, записать и выучить наизусть свою речь.
— И чтоб не получилось, как со стихотворением «Тираны и темницы», — напомнила она, — которое ты вдруг забыл!
Я забрался к дедушке на чердак и принялся писать речь.
Через некоторое время я отправился к Голде, чтобы прочитать ей написанное, но не застал ее на месте: она все бегает то к кустарям, то к профсоюзникам. Тогда я помчался в больницу к Бечеку. Мне хотелось, чтобы он знал: ведь я уже выступаю на митингах. Но здесь я застал Ицика Назимика. Этот парень замещает Голду по комсомолу. Они сидели вдвоем в больничном садике. У Бечека из марли выглядывали только кончик носа, губы и глаза.
При Ицике я всегда чувствую себя неловко, он меня как-то стесняет. Еще когда Ара учился и приезжал на каникулы, Ицик, бывало, заходил к нам домой. Но, насколько я помню, Ара не дружил с ним, хотя мой отец уважал Ицика, считал его примерным мальчиком.
Ицик учился тогда в городском училище и носил черный костюмчик с блестящими пуговицами. Подпоясанный широким поясом с медной пряжкой, он степенно шагал по улицам с книгой под мышкой. По субботам он ходил с отцом в синагогу ремесленников. Наш отец обычно упрашивал Ару сделать ему одолжение и идти в синагогу так же степенно, как Ицик.
Я стою в больничном садике, и Ицик беспрерывно повторяет:
— Скандал! Нехорошо! Совсем не знал, товарищ Каминер, что ты партийный.
Оказывается, фамилия Бечека — Каминер! А я никогда и не думал, что у Бечека есть фамилия!
— Ладно, все это глупости, — отвечает ему Бечек, и глаза его посмеиваются сквозь марлю.
— Нам вот как нужны люди! — говорит опять Ицик. — От интеллигенции и буржуазии ничего не добьешься. — И лицо Ицика становится сильно озабоченным.
Ицик сидит против Бечека, обхватив обеими руками колено. Из-под рубашки угловато выпирает костлявое тело. Голова у него торчком, черные с отливом волосы стоят дыбом, глаза на худощавом лице бегают, точно ищут чего-то, нос изогнут крючком, и кончик его почти достает верхнюю губу.
Голда все время ссорится с ним: она защищает от него и учеников и учителей. А сам он говорит, что к нему относятся здесь недоброжелательно. «Мелкая буржуазия» готова его съесть, и обо всем этом он напишет куда следует.
Мне и Зяме, «рабочим парням», он строго по секрету сообщает: «ваша» Голда о рабочих вовсе и не думает.
Однако при Голде он говорит совсем иное и рекомендует всем брать с нее пример.
— Так что там слышно у интеллигентиков? — спрашивает он меня. — Как готовятся к демонстрации?
— Ицик! — отвечаю я ему, а сам гляжу на Бечека. — Завтра я выступаю с речью.
— Вот как? С речыо?
— С речью. И я ее знаю наизусть. — Я встаю и, кашлянув, выставляю ногу. — Товарищи члены профсоюза и кустари!.. — кричу я и выкидываю руку вперед.
Бечек умоляет меня не кричать, так как здесь больница, а больным необходим покой.
Тогда я присаживаюсь на корточки и говорю почти шепотом. Я еще только в начале своей речи, а Ицик уже заявляет, что с него хватит и того, что он услышит меня завтра.
Поднявшись с земли, оскорбленный, я кидаюсь из больничного сада вон. Бечек что-то кричит мне вслед, но я не возвращаюсь.
Радость моя омрачена.
Домой я пробираюсь огородами, которые теперь совершенно разгромлены. Всюду лежат кучи вялой ботвы картофеля, мертвые плети арбузов, валяются обломанные кочерыжки капусты.
Вырываю огромный подсолнечник и хлещу им направо и налево по разворошенной земле, топчу разросшийся репей, который впивается в мои бумажные штаны.
Дома я себя вновь чувствую отлично. Вытянувшись на кушетке, принимаюсь повторять свою речь. Я должен ее выучить назубок, потому что у меня отнимается язык, когда я выступаю перед публикой. Так уже было однажды. На открытии школы я читал стихотворение «Тираны и темницы», но забыл несколько строк и удрал за кулисы. Голда вытолкала меня обратно на сцену, и я все же дочитал стихотворение до конца. Мне даже хлопали.
Однако завтра мне не стихи читать, а выступать с речью.
— Товарищи учащиеся, комсомольцы, члены профсоюза, кустари! Мы пролетариат… — Я повторяю эти слова до тех пор, пока не засыпаю.
Пробуждаюсь я утром. С улицы уже доносятся веселые песни и крики ребят.
Наскоро одевшись, становлюсь против нашего разбитого зеркала, где лицо иной раз кажется огромным бочонком, а иногда сморщится в лепешку, и принимаюсь причесывать волосы.
Как все взрослые, я не застегиваю воротничка у белой рубашки, и моя черная шея открыта. Не надеваю даже шапки. Пиджачок набрасываю на плечи и, сунув руки в карманы, направляюсь к зданию парткома: там у нас сборный пункт.
Собственно, я должен идти медленно, размеренным шагом, как подобает человеку, который идет на народное собрание, где он выступит с речью, но я пускаюсь бежать: слишком уж все празднично и необычно.
Наши ученики, комсомольцы, члены профсоюза уже выстроились по двое в ряд. И всюду красные знамена с золотым шитьем, кумач и лозунги: «Да здравствует Октябрьская революция!», «Профсоюзы — школа коммунизма».
Голда меня не замечает. Она и весела и озабоченна. Ее красная юбка полыхает то тут, то там. Вот она. на мгновенье остановилась и, довольная, вглядывается в развевающиеся знамена, в сияющие лица ребят, которые никак не устоят на месте.
— Не выходите из рядов! — кричит она. — Соблюдайте порядок!
Начальник милиции Рябов сегодня тоже выглядит по-особенному. Грудь у него колесом, на френче красный бант. Он сидит величественно на лошади, натянет повод — и лошадь выгнет шею, опустит голову. Она не идет, а танцует под ним.
— Можно? — подъезжает он к Голде и, привстав на стременах, прикладывает руку к козырьку. — Можно давать команду?
— Пожалуйста.
— Конечно! — поддакивает Назимик, у которого уже глаза на лоб лезут от бесконечного пения, однако он велит ребятам снова и снова петь.