— Сголеть бы вам с вашими собаками! — ругается он и плюется.
Но последнее время отец и мама стали захаживать к нему, — нужда заставила. Чечевичка пронюхал секрет производства мыла. Он изготовляет его, а мама выменивает мыло на хлеб.
Мыло у Чечевички как сметана: жидкое, расползается, и сколько им ни три, все равно пены не будет. Чечевичка изготовляет его из перетопленного сала и каустика. Этот каустик может проесть даже железо. Сало Чечевичка добывает из разной падали. Теперь около нас задохнуться можно. Мама все время держит платок у носа, и глаза у нее слезятся. А я уж ничего не чувствую.
Но вот Муцику его мыловарня нравится. Чечевичка ей сала, понятно, не дает, а Муцик любит сало. Сало-то и погубило нашу собаку.
Ощенилась Муцик утром. Это был счастливый день. В то же утро окотилась и наша кошка. Отец сказал, что это хороший признак, что скоро придет вызволение нашему дому и мир всему миру.
Но в то же утро произошло и несчастье.
Я отправился в клуб сообщить ребятам, что у Муцика уже есть щенята. На душе у меня было так хорошо, что я даже удивился тому, что мама пришла от Ары заплаканная.
Голда вовсе не обрадовалась моему сообщению, а только обняла меня и, заглянув в глаза, сказала:
— Какой же ты еще ребенок, Ошерка!
Я выпросил на красноармейской кухне костей и притащил их домой.
— На-на, Муцик! — стал я кричать еще издали.
Но собака навстречу не выбежала. Не было ее и в сарае. Только три маленьких, еще не обсохших слепых щенка скулили и ползали в соломе друг через друга. Широкие светлые полосы солнца пробивались сквозь щели в стенах и в двери. В сарае было темновато и прохладно.
— Муцик! Мама, где Муцик?
Мама вышла ко мне взволнованная.
— В колодец бросил… Утащила кусочек сала, и Чечевичка утопил ее.
Мама обняла меня, принялась утешать. От слез у меня все в глазах двоится.
Я выскакиваю во двор и несусь к колодцу. Я и сам не знал до сих пор, как люблю Муцика. В темном квадрате воды вижу свое худое, испуганное лицо. В колодце зелень и мрак. Из стен выбивается вода и потихоньку ползет вниз. Пузырьки поднимаются со дна и лопаются на поверхности.
Отец втаскивает меня в дом и укладывает на кушетку. Я плачу, уткнувшись лицом в подушку.
— Ошерка, ведь ты совсем большой!.. И из-за чего? Из-за собачки!..
Сегодня пятница. Отец зажигает каганец. Мама не приоделась, выглядит не по-праздничному. На столе пусто, стол не накрыт. Мама протягивает здоровую руку и творит молитву над каганцом, но она нечаянно задевает его, и каганец тухнет.
— Если бог может подобное допустить, то он выжил из ума, — говорит мама.
Отец умоляет ее успокоиться. Мама плачет, но я знаю — она плачет из-за Ары, а не из-за Муцика.
Я зажигаю каганец. Отец даже не укоряет меня субботой. Он уходит в спальню. Не поев, мы ложимся спать.
Но я не могу уснуть: щенки в сарае скулят. Беру каганец и выхожу к ним, даю каждому по кусочку хлеба из отрубей и наливаю немного воды в блюдце. Тыкаю их мордочками в блюдце. Однако они пищат еще громче и не едят. Один щенок чуть жив.
Мне приходят замечательная мысль: у дяди Менаше была когда-то несушка. Под эту несушку подложили утиные яйца, и у курицы родились утята, хорошие, желтенькие, пушистые утята.
У нас несушки нет, у нас окотилась кошка. Котята тоже слепые и пищат. Если б они были чуть побольше, то походили бы на щенков.
Котята лежат в сите на печке. Влезаю со щенками на печь и кладу их к котятам. Ничего! Ползают друг через дружку, прижимаются и утихают. И нужно же было одному щенку навалиться на котенка. Какой тут визг пошел!
Откуда-то появилась наша кошка. Она вскочила на печь и сразу же — к ситу. А я уж дежурю здесь. Хочется поглядеть, как кошка начнет кормить щенков. Она обнюхала сито, тронула его лапкой и отпрянула, — хвост у нее трубой, спина изогнулась. И раньше, чем я успел ее удержать, она, ощетинившись, ухватила щенка. Я изо всех сил вцепился в нее, и она исцарапала мне лицо и руки. Вместе скатились мы с печки, и я выбросил ее за дверь.
Щенок уже мертв, на мордочке у него одна капля крови. Котята и щенки визжат. Кошка царапает дверь и громко мяукает.
— Что это там с кошкой? — кричит отец.
— Ничего, папа, спи! — отвечаю я и залезаю в постель.
На нас из окна падает лунный свет, и я прячусь под одеяло, чтобы отец не увидел мое исцарапанное лицо.
Однако мне не спится. Я знаю, что щенки умрут. Они будут умирать долго-долго. С голоду умирают медленно.
Не знаю почему, но здесь, под одеялом, около отца, мне вспомнился вдруг раненый красноармеец. От испуга я пододвинулся ближе к отцу и обнял его. Красноармеец лежал около ревкома. Он охранял ревком, и кто-то его тяжело ранил. Он хотел умереть и не мог. Его уже не могли спасти, и он просил товарищей, чтобы его пристрелили.
Приподымаю край одеяла и в испуге гляжу на белую круглую луну, уставившуюся в окно. В тишине слышно только повизгивание щенков.
— Утопить! — решаюсь я. — Утопить! Пусть лучше сразу умрут!
Проснулся я очень рано, вместе с ласточками. Старый, противный Чечевичка уже подметал двор. Я положил обоих щенков в подол рубашки и, выйдя во двор, разыскал камень, прицелился и запустил его в Чечевичку.
— Ой-ой! — услышал я крик уже позади себя.
Я бегу огородами вниз, к ставкам. Влажная трава сверкает от росы. С луга поднимается синий прохладный туман. Несколько испуганных водяных птиц взлетают из камышей. Тихий, неподвижный, лежит ставок, сплошь затянутый ряской. Только по пузырькам на поверхности да по кваканью лягушек можно догадаться, что здесь вода.
Я становлюсь спиной к пруду и вытаскиваю щенков из рубахи. Черные с белыми мордочками, как у Муцика, лежат они у меня на ладонях. На маленьких глазках у них еще пленка. Щенки водят мордочками и скулят. Лужок колышется, как в тумане, перед моими глазами. Сквозь слезы солнце сверкает мне красным, зеленым, желтым цветами.
Я закрываю глаза и вытягиваю руки. Мои ладони ощущают теплые, мягкие животики щенков. Я швыряю собачек сразу через голову и пускаюсь без оглядки бежать.
Посреди улицы меня останавливает Голда.
— Чего ты плачешь? Почему у тебя лицо в крови? — спрашивает она и обнимает меня.
Мне стыдно сказать, что это из-за щенков. Утирая обеими руками лицо, я рассказываю ей, что Ара очень болен и лежит в больнице. А вспомнив об Аре, я плачу еще сильней.
Голда тихонько гладит меня по голове, и я прижимаюсь к ней лицом.
— Ошерка, к Аре не приезжал вчера красноармеец? — спрашивает она, не глядя мне в глаза. — Никого у вас вчера не было?
— Какой красноармеец?
— Ну, тот, который тогда привез Ару. Помнишь, ты как-то мне рассказывал о нем.
— Магид?
— Ну да, Магид!
— Нет, я его уже давно не видел.
— Странно, — пожимает она плечами. — А мне сообщили, что он должен быть здесь… Эх, Ошер, Ошер!.. — Она закрывает лицо обеими руками, но тотчас спохватывается, выпрямляется и берет меня за руку. — Пойдем, Ошерка! Только будь веселее! Нехорошо плакать! Нехорошо!
И, постукивая каблучками своих желтых туфелек, она ведет меня к нам домой, к моей маме.
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ
На Голде платок, повязанный спереди двумя концами. Во дворе ее уже давно ждет бричка. Красноармеец на козлах торопит ее, но она даже не откликается.
Голда созвала нас всех в клуб, чтобы попрощаться. Она говорит, что Красная Армия отступает, сюда идут немцы, но большевики все равно скоро вернутся.
Голда взволнована. Черный сак накинут на плечи. Она все перекладывает какой-то узелок из одной руки в другую. Мальчики молчат, а некоторые девочки плачут. Но я этого не люблю. Голда тоже говорит, что плакать нехорошо.
Вокруг шум и грохот. Беспрерывно тянутся обозы, скачут верховые, быстрым шагом проходит пехота. Каждую минуту возникают заторы. Тогда все бранятся, каждый требует, чтобы его пропустили первым.
Внезапно откуда-то появляется верховой в кожаной тужурке. Густая его чуприна выбивается из-под сдвинутой на затылок фуражки. Конь пляшет под ним и все норовит встать на дыбы; в конце концов он вырывается из этой толчеи.