Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Небо над замшелыми крышами сделалось кроваво-красным. В комнате стало сразу удивительно тоскливо. Где-то протрубил горнист. Магид насторожился. С поля послышались одиночные выстрелы. В домике Ходоркова кто-то протяжно плакал.

— Ошерка! — Магид нагибается ко мне так близко, что касается марлей моего лица. — Кто это плачет?

Не понимаю, что ему нужно. Горнист уже протрубил, пора ехать за кашей.

— Кто это плачет? — переспрашивает он и подводит меня к окну.

— Это плачет мама Велвела Ходоркова.

— А там? — показывает он пальцем в сторону обгоревшей хаты.

В сумраке я вижу только белую марлю, белки его глаз и белые зубы.

— Это дядьки Владимира хата догорает.

Магид обнимает меня крепко-крепко и негромко говорит:

— Догорает дом… Мать оплакивает сына… Запомни этот вечер, Ошерка! И учись ненавидеть!.. Всей своей кровью, всей душой своей ненавидеть контрреволюцию!.. — Внезапно он обращается к отцу: — Пусть он дерется до последней капли крови! Пусть всегда смотрит на мир открытыми глазами! Он запомнит все это и за революцию перегрызет горло. С открытыми глазами пойдет он вперед и ни перед кем не станет на колени. Человеком, слышите, человеком, а не собачником вырастет он!

Строго глядя на отца, Магид затягивает на себе ремень. На меня он уже не глядит. Шарит глазами по комнате, выходит на кухню, возвращается снова.

— Куда девался котелок, дорожный мешок? За кашей пора! — говорит он, глядя на меня.

— В спальне он.

Я кидаюсь в спальню, срываю простыню с окна.

Ара уже не спит. На нем защитного цвета рубашка с нашивками на воротнике. Он морщится от боли.

— Чего вы там кричите?

— Это Магид, — отвечаю я. — Он кричит, что я не буду стоять на коленях и глаза у меня не будут закрываться.

— Ошер? — Он подымает брови и разглядывает меня, точно не узнает. — Что он болтает, отец? — пытается он улыбнуться отцу, который входит в спальню.

— Глупости! — И лицо у отца делается озабоченным. — Сильно болит, Арик?

— Чепуха! — машет рукой Ара. Ему хочется усмехнуться, но глаза у него закрываются, лицо передергивается. — Мама… Где мама?

— Маме, Ара…

Я хочу рассказать, что ей сломали руку, но отец выталкивает меня из комнаты.

— Бери котелок, ведь тебя ждут! — моргает он мне глазами.

Магид уже поит лошадей у колодца. Я подбегаю к нему, и он сажает меня в седло.

— Ну как, хорошо? — спрашивает он меня.

— Еще бы! — кричу я на всю улицу.

Мне очень хочется, чтобы все видели меня верхом на лошади.

Магид берет лошадей под уздцы и тихонько ведет их. Меж черными лошадиными гривами тихо покачивается его забинтованная голова.

Я сижу высоко и колочу ногами в бока лошади. И мне так хорошо, так хорошо!

МЫ ВОЮЕМ

Магид сказал, что нужно драться до последней капли крови. Вот я и дерусь.

На правой щеке у меня даже вырваны куски мяса, местами она как будто вся в оспинках. Это меня так обработал мой приятель Зяма, когда я его вел на расстрел.

Я уже много раз видел, как убивают людей. Я сам видел, как около нашего дома трое петлюровцев задушили Зяминого старшего брата. Я видел, как петлюровцы расстреляли в соседнем леске нашего комиссара Велвела Ходоркова. Семью его почти всю вырезали, спаслись только мать и сестра Голда.

Отомстить! Бить бандитов! Но как это сделать, ведь их не схватишь?

Зяму мне удалось недавно поймать, и я повел его на «расстрел». За него ведь некому заступиться, как за меня!

Все молодые ушли с Красной Армией, остальные разбежались. Я не учусь. Бояться мне теперь некого: мама больна, Ара лежит с простреленной ногой. Единственный здоровый человек в доме — это я. Правда, шея у меня в болячках. Доктор говорит, это оттого, что у меня мало крови, и меня надо получше кормить. Странный доктор. Он вроде ходиков во Владимировой хате: дом горит, а ходики все равно идут. Мы с трудом добываем отруби, а он советует пить сырые яйца.

Я ем теперь большей частью щавель, да и то не думайте, что его так легко найти. Этому нужно хорошенько поучиться. Ведь есть человеческий и конский щавель. Конский и в рот не возьмешь. Очень неплохо пожевать цветы акации, они сладкие-сладкие. Но много их есть нельзя. Не вредно покушать низушку стебля у лопуха. А лопухами у нас обросли все ставки.

Целый мир рушится вокруг меня. Большевики дерутся с петлюровцами. Одни уходят, другие приходят. Чуть ли не каждый день меняется власть. Шум, гам, пальба… Как только власти уходят, я тотчас забираюсь в штаб. Никогда не успевают все вывезти. Уж тут-то я набегаюсь по ободранным, захламленным комнатам штаба!

Я тащу все, что подвернется под руку: поломанный телефон, чернильницу, бумагу, штык, патронташ, обойму, а самое главное — телефонный провод. Телефонный провод я начинаю обрезать еще до того, как доберусь до штаба.

Из провода я делаю замечательные плетки. Плетку можно сделать и из веток вербы, но такая плетка скоро сохнет. Другое дело плетка из телефонного провода. Лучше всего сплести ее ввосьмеро. В конец еще хорошо вплести проволоку. Тогда получается настоящий хлыст. Она крепка, гибка, и если резануть ею воздух, раздается такой свист, точно рванулась шрапнель. Кроме плеток, я еще люблю лошадей, ружья, пули, — все, с чем возятся взрослые.

У меня теперь даже походка такая, как у нашего покойного комиссара. Велвел немного прихрамывал, я теперь тоже хромаю. Каблуки у него были набок, я делаю все, чтобы каблуки у меня тоже покривились.

Три дня я ревел, пока мне наконец не сшили широкие галифе из тонкого сахарного мешка. В моих штанах я теперь похож на перевернутую бутылку.

К этим галифе шапочник Лейба подарил мне фуражку с блестящим козырьком. Не знаю, где он достал ее, но она мне очень нравится. Верх у нее кроваво-красный, а околыш зеленый, и на нем старый след от кокарды.

Плохо только, что фуражка мне немного великовата. Пришлось напихать туда порядочно бумаги, чтобы она не сползала мне на уши. Но и после этого она вертится у меня на макушке, как волчок. Никак не удержу козырька на середке — вот он слева, а вот уже справа.

Когда я впервые пришел домой в своих галифе, в свалившейся на глаза фуражке и с красным бантом на груди, мама от испуга онемела, а отец стал ломать руки.

— Сейчас же, — сказал он, — сними эту дрянь! Иначе я тебе голову сверну.

Но голову он мне не свернул, потому что я тут же удрал.

Не нравлюсь я ему, зато очень нравлюсь всем приятелям. Они завидуют моей фуражке — говорят, что я выгляжу в ней страшным. Я, конечно, этому очень рад.

Собрались мы как-то около нашего дома. Я взобрался на бревна и говорю:

— Буля, Сролик, Зяма! Нужно сейчас же собрать всех ребят и начать войну. Все воюют, все стреляют, одни мы ходим без дела.

У всех ребят глаза загорелись. Все запрыгали от восторга.

Ставни по всему местечку закрыты. Кругом тишина. Только издалека долетает до нас гул перестрелки. Эта далекая перепалка воодушевляет нас.

Меня выбирают командиром, потому что ни у кого нет таких замечательных галифе, столько телефонного провода, гильз и обойм, как у меня, а самое главное — ни у кого нет такой удивительной фуражки.

Я, Буля и Сролик живем на одной улице, Зяма — на другой. Вот из-за этого чуть и не произошло несчастье.

Зяма изменил нам. Представьте себе, он убежал от нас и сколотил свой отряд.

Теперь половина местечка моя, другая половина — Зямина. Он называет свой отряд большевиками, и мы называем себя большевиками. Мы их называем петлюровцами, и они зовут нас петлюровцами. И мы с ними на ножах.

Зяма не смеет показаться на нашей улице, а я не хожу там, где живет его команда.

С утра до вечера мы маршируем, расцарапанные, с подбитыми глазами. Впереди я — в своей кроваво-красной фуражке и в замечательных галифе, с забинтованной головой, как у Магида, а за мной, с криками «ура», со свистом, — все ребята с нашей улицы.

Мы деремся камнями. Но камней у нас нет, и мы обдираем на домах штукатурку, глину, тащим кирпичи. Дома теперь из-за этого стоят облупленные.

13
{"b":"214788","o":1}