Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Товарищ Шкабура, поезд опаздывает? — спрашиваю я, когда начальник вновь начинает протирать глаза и смотрит на часы.

— Как так? — настораживается он.

И в самом деле поздно, пора билеты выдавать.

Как всегда перед приходом поезда, он приосанивается. Низенький, толстенький, он сразу как-то надувается, поправляет фуражку на голове и проверяет, застегнут ли он на все пуговицы.

— Как это опаздывает? — спрашивает он снова.

— Метель! — показываю я на окно. — Вьюга пути заносит.

— Чего заносит? — раздражается он, так как не терпит, когда говорят дурное об его участке. — У меня снег чистят! У меня следят! Наконец щиты…

— Ясно, щиты, — повторяю я, — конечно, не заносит.

Я подсаживаюсь поближе к нему. Его важность, уверенность передаются мне и делают меня тверже. В сотый раз начинаю разглядывать провода, спускающиеся с потолка к телеграфному аппарату.

— Что ж, они до самой Москвы доходят? — спрашиваю я почти шепотом. Мне уже много раз говорили, но я никак не могу себе представить, что они такие длинные.

— Конечно.

— И до самого Ленина?

— Что?

— Я спрашиваю: и с Лениным вы можете говорить по этим проводам?

— Конечно.

— А там он тоже должен сидеть у такого провода?

— Шкабура… — Он чмокает губами, и его заспанное, старообразное лицо становится торжественным. — Шкабура все может… Даже к Ленину…

Он уже не слышит, что я ему рассказываю о письме, которое наши коллективисты собираются послать по этим проводам. Он говорит о своем телеграфном аппарате. Вот он взгромоздил на нос проволочные очки и показывает, как телеграфируют. Правой рукой он берет ручку аппарата и начинает ею стучать.

— Шкабура может телеграфировать… даже Ленину, — тянет он, так как читает при этом узкую бумажную ленту, на которой прыгают точки и тире. Он пригнулся к ленте и читает там что-то.

— Даже в метель можно? — спрашиваю я.

— Что-что? — Он сдвигает в испуге очки на лоб и раскрывает рот, потом бросает на меня такой взгляд, что я отодвигаюсь подальше. Приоткрыв дверцу фонаря, он опять припадает к ленте, которая между тем медленно ползет по столу.

— Что там? Что-нибудь сломалось в аппарате?

— И чего ты пристал? Отойди!

Я впервые вижу Шкабуру таким свирепым. Он затыкает уши пальцами и стоит неподвижно, уткнувшись глазами в ленту.

В мертвенной тишине лишь стучит аппарат и неимоверно громко тикают часы.

Я уже подобрался к самой двери, но боюсь открыть ее.

Громко стучат в кассу. Поезд должен вот-вот прибыть.

— Кассир! — кричат у билетного окна. — Билеты!

— Начальник! — барабанят в стену. — Поезд!

— Чего им нужно?

Шкабура хватается за голову и подбегает к окошечку, но, не открыв его, припадает вновь к аппарату, вытягивая дрожащими руками ленту, которая уже соскользнула со стола и извивается по полу.

Пассажиры ворвались в комнату. Они требуют билеты. В раскрытую дверь лезут клубы морозного воздуха. Холодный пар стелется по полу, затем поднимается к потолку, и затуманенная лампа глядит красным глазом, точно из облака. Вместе с холодом в комнату врывается далекий свист приближающегося поезда. Расстроенные пассажиры бегут на перрон. Оставшиеся смотрят на начальника, который стоит, точно столб, посреди комнаты. Паровоз кричит уже давно, ревет, просится, чтобы его впустили сюда из морозной черной дали.

— Семафор! — вздрагивает Шкабура. — Боже мой, семафор! — и без фуражки, без тулупа, расталкивая пассажиров, кидается на платформу.

Вместе со всеми пассажирами бросаюсь и я вслед за начальником. Над нами, над бесконечным мраком — только ветер, снег да непрекращающийся рев паровоза.

Шкабура в темноте поворачивает колесо, открывающее семафор. Ухватившись за ручку, помогаю ему и я.

Раскалывая ночь снопами света, обдавая им сразу рельсы, падающие снежинки, опешивших пассажиров, подкатывает к станции горячий паровоз.

От сияющих вагонных окон становится ослепительно светло. Из мрака тотчас выскакивают тополя. Борясь с ветром, они мечутся из стороны в сторону, совсем нагие. Где-то на крыше стучит оторвавшийся кусок жести.

С паровоза кубарем слетает замасленный машинист. Отыскав Шкабуру, он угрожает ему всякими карами. Из вагонов выползают заспанные пассажиры. Все ругают начальника станции за то, что он задержал поезд у семафора.

Но Шкабура только разводит руками и заикается. Ветер треплет его белесые редкие волосы. Снег ложится на плечи, на черную тужурку, которая стала совсем рябой.

— Телеграмма… Не мог… — чуть слышно говорит он, так что машинист даже наклоняется к нему. — Телеграмма… Ленин умер!.. Ленин!.. — визгливо выкрикивает он внезапно и убегает.

Сначала я даже не понял, что он сказал. Все стало ясно только тогда, когда машинист сорвал с себя замасленную кожаную фуражку, а у некоторых на глазах появились слезы.

Я не заметил, как сошел с платформы и плетусь по колено в снегу. Я уже залез в яму, наткнулся на дерево в темноте. Надо мной навзрыд плачет вьюга. Ее завывание сливается с шумами паровоза. Но не метель, не глухая ночь виною тому, что я внезапно ощутил дикую пустоту. К смерти я уже привык, видал зарезанных, задушенных, застреленных, отравленных, людей на смертном ложе, но впервые до боли в сердце, до крика в глотке я почувствовал, что такое смерть.

И, обхватив дерево, прижавшись лбом к его обледенелой коре, я стою во мраке под ветром и плачу.

ПОЕЗД ОТХОДИТ…

В конце марта, как только прилетели первые аисты, коллектив имени Ленина снялся и уехал. Стало совсем скучно. В конюшне осталась разворошенная солома, кучи конского навоза и невыносимая тишина.

Но уехал не только коллектив имени Ленина. Все местечко как-то стронулось. Кажется, будто все оно перекочевывает. Во многих домах по ночам уже не увидишь света, — там заколочены окна. А в домах получше разместились недавно организовавшиеся артели портных, сапожников, плотников.

На базаре совсем тихо. Мне все время кажется, будто у нас беспрерывный праздник. Торговцы побогаче закрыли лавки и переселились в большие города. Немало бывших лавочников уехали с коллективом. В лавке Лейтеса теперь торгует кооперация.

На базаре уже начали разбирать рундуки. Здесь, на площади, посадят деревья. Каминер предлагает посреди местечка устроить парк — «как в Николаеве».

Пришло в нашу жизнь что-то новое, большое и светлое, что наполняет каждого надеждой, влечет в широкий, светлый мир.

У меня на душе тоже радостно. Однако мне трудно свыкнуться с образовавшейся вокруг пустотой. Я тоскую по уехавшим. Не представляю себе, как это я больше не увижу Сролика или нашу соседку Хаю-Сору. Она уже не придет летом одалживать укропцу, а зимой — горячих угольков для казанка.

Когда уезжал коллектив, я долго бежал вслед за красными товарными вагонами, откуда махали шапками и платками и из широко раскрытых дверей которых неслись и шутки и плач. Не отрываясь глядел я вслед последнему вагону, пристально следил за дымом, который таял, расползался и исчезал в чисто вымытом небе.

За дымом я следил внимательно, потому что перед отходом эшелона состоялся митинг. Ищенко и Голда выступали с речами. Говорил и Каминер. Он кричал, что после тысячелетия унижений и кабалы мы берем наконец свою судьбу в собственные руки. Показывая на дым, который валил из трубы паровоза, Каминер сказал, что бесправие и нищета развеются теперь, как этот дым.

Все местечко стояло тогда вокруг вокзала. А потом, когда эшелон ушел, мы узкой межой среди изумрудных зеленей гуськом пробирались к себе обратно. Впереди шел музыкант Кальмен-Йося со скрипкой под мышкой. Шли Голда и Ищенко, шагал Наум-барабанщик с барабаном на животе, потом двигались женщины, девочки, мальчики. Позади всех шли Каминер и я. Перед глазами у меня мелькали ситцевые платки, шелковые цветастые шали, картузы, косички девочек, черные шарфы, пиджаки, рубашки.

Бечек был в хорошем настроении. Не оборачиваясь, он спросил меня:

53
{"b":"214788","o":1}