И может быть, в ней причина того, что выросла она такой слабой — в двадцать пять, как в пятнадцать, и оторванности ее от земли?
— Высыпали вас из мешка, как зайцев, — сказал Сережка, — вот вы теперь и оглядываетесь!
Выборы в Казанке — в местные и районные Советы…
Лёльку вызвал к себе секретарь парторганизации и сказал: первое ее комсомольское поручение — агитатор на выборах. И Лёлька загорелась вся, как некогда в ССМ, и готова была немедленно бежать агитировать.
Первые выборы ее на родной земле, когда она тоже голосует полноправно!
Она помнила те, самые первые, выборы сорок шестого года — Харбин в красных лозунгах и фонарях на избирательных участках. Голосовала Армия. Грузовики на талых улицах, лейтенанты в фуражках, улыбающиеся по-весеннему. Выборы, в которых она не имела нрава участвовать, потому что не была советской гражданкой. А потом, когда была и изучила по Конституции свои права и обязанности, она не голосовала, потому что жила на чужой территории. А теперь — выборы и сама она — агитатор в избирательной кампании!
Ей выделили весь сборный дом — четыре квартиры и еще — пять домов по крайней улице. Нужно обойти всех, и переписать и разъяснить, за кого голосуем.
В своем доме — проще. Лёлька собрала всех вместе в квартире Лаврушиных, и напомнило это ей собрание группы ССМ! А в тех пяти домах по Казанке — придешь и не знаешь, как говорить. Люди смотрят на тебя, и чувствуешь, что знают они больше твоего, только слушают по положению — агитатор! Плотникова жена совсем удивила Лёльку.
— Не пойдем голосовать, пока не выдадут валенки! Так и перескажи директору. Положено нам по договору — пускай выдают! А не то не пойдем голосовать! — Лёлька не поняла, какая связь между валенками и голосованием, но заявление избирателя передала по назначению.
Контору МТС отвели под избирательный участок. Бухгалтерию выселили, развесили шторы — не узнать! К Лёльке пришли Аня-механик и жена парторга — Любовь Андреевна. Аня сказала:
— Помнишь, у тебя на Новый год была скатерть вышитая, в цветочек, ты дай ее нам на выбора для украшения.
Лёлька полезла в чемодан и вытащила — как не дать: Выборы! Потом вся Казанка, вернее, женское ее население, бегала к Лёльке в сборный дом и снимала со скатерти рисунок крестиком.
День выборов. Надо встать спозаранку, чтобы к шести — в избирательный участок. Говорят, дело чести каждого — прийти пораньше.
Лёлька заставила Сережку надеть галстук, как он ни сопротивлялся, и сама надела платье — шерстяное, торжественное… По Казанке светились окна, и люди ходили в темноте — черными фигурками на синеватом снегу. Лёлька взяла Сережку под руку, и так они и пришли на избирательный участок — чета Усольцевых. И когда держала в руке сложенный листочек бюллетеня и опускала его в урну — такое состояние у нее было особенное и никогда прежде не испытанное, словно, наконец, она приобщилась к огромной своей стране и стала составной частицей ее!
Сережка ждал ее в коридоре. И, конечно, он ничего не понял, потому что выборы для него — явление обычное.
— Ты чего так долго? Ты бы заглянула в буфет — чего там выбросили?
Потом был праздничный день в Казанке. Знакомые трактористы из МТС ходили но улицам в гости в новых «москвичках» и шелковых рубашках — грудь, невзирая на мороз, — нараспашку. Слышно было — по деревне пели под гармошку. В полдень солнце подпекло по-весеннему; и сугробы покрылись к вечеру блестящей ледяной корочкой. И березы в околке словно распрямились, пригрелись — ослепительно-белые на потемневшем ноздреватом снегу. Неужели конец зиме?
…В понедельник Сережка уехал на третью ферму подвозить корма, а к ночи задул буран!
Метет буран по Казанке лютый, мартовский, а в Харбине в это время воробьи трещат на солнцепеке, последние льдинки хрустят в лужах под каблуками, и мягкими синими вечерами колокол бьет на Соборной площади — великий пост, весна. Только некому там ходить сейчас в собор ко всенощной — на свою вторую целину собирается Харбин и упаковывает ящики, но уже со знанием дела: сито и валенки — обязательно!
«С Отпора сразу дайте мне телеграмму!» — инструктирует маму Лёлька. Лёлька ждет маму, ждет Сережку и одна ходит по квартире, сумрачной от бурана.
Нужно бы зажечь лампу, хотя еще не время, да неохота идти в холодную кладовку за керосином… Печка растопилась в конце концов, теплынь в кухне. Надо попытаться завтра испечь хлеб, — придет Сережка, а кормить его — нечем. Мама не верит, но Лёлька теперь сама печет хлеб. Пшеница, хмель и вода — вот из чего, оказывается, складывается хлебный ломоть!
Тесто липнет к рукам — Лёлька не терпит стряпню, но что делать? Пройдут годы, и нечто большее, чем подгорелую горбушку, увидит она в том хлебе:
Этот хлеб — мое приобщенье
К судьбам женщин моей земли…
А пока слишком многое сместилось в ее сознании, а заново человек не получился еще. Что она сейчас — как то тесто, что липнет к рукам, а какой выйдет каравай — неизвестно.
Она стояла у кухонного стола и нросеивала муку — крупный деревенский размол, и брови ее были обсыпаны мукой, как снегом. Мука ложилась на газету ровным покатым сугробом, а напротив за окном все так же летел косой снег белой сплошной массой.
Где сейчас Сережка? Сидит, наверное, на квартире, на ферме и пережидает буран. А если нет, а если — в пути? «Неладно сейчас в пути», — сказала утром Анкина мать…
И внезапно, явственно увидела она воображением в белом мелькании большой сугроб в чистом поле, накрывший горбом кабину Сережкиною трактора. И ей стало так жутко, так жутко, что сито, как волчок, вывернулось из рук и покатилось по полу. И она еще почему-то подумала: сито чужое, и ронять его не следует…
А потом было еще два дня, когда буран шел все с той же силой и напряжением, а Лёлька кружилась в каком-то слепом отчаянии по квартире, насквозь продуваемой ветром, так что сквозило по ногам и шевелился край занавески.
И такая тревога грызла ее изнутри, тревога придуманная, может быть, но выросшая в реальную: если он не успел доехать до своей фермы, до бурана, и если она никогда больше не увидит его! И тот сугроб, построенный ее воображением, стоял перед глазами постоянно, и порой эта тревога переходила в уверенность, что она потеряла его. И это, оказалось, страшно — потерять, хотя она и считала, что не любит его! Неужели необходимо ощутить тревогу за жизнь человека, чтобы попять наконец, как он дорог?
Такими мелкими и незначащими стали теперь все его «поллитры», и грубость, и непонимание, перед одной мыслью — потери. Все ушло в сторону, как неглавное, и только одно хорошее его осталось с ней и мучило ее. Даже смешные слова его: «Чего ты бочку на меня катишь…» — и руки его, вместе ласковые и сильные, с ногтями, сбитыми от работы, никогда добела не отмывающиеся руки, даже китель его, висящий на гвозде за дверью, старый, синий китель, времен школы механизации, который она терпеть не могла и все пыталась пустить на мытье полов, а он любил и всегда надевал, когда принимался в доме столярничать, с карманами, полными опилок… Она кружилась по его дому среди всех этих его вещей, слов и поступков. И только бы вернулся он, какой есть, обмороженный, но живой!!!
И она совсем не спала по ночам, только лежала в темноте и слушала гул ветра, и все ей казалось, что где-то далеко в степи рокочет трактор.
А днем, ужасным и нескончаемым, она возилась с печкой и хлебом, потому что все-таки ждала, что он приедет, и тогда нужно чем-то кормить его. Белыми пузырями переваливалась через край чугунка опара.
Она не пошла больше к Анке и ничего ей о своей тревоге не сказала, она сидела одна в полутемной квартире и мучилась и ждала, что вот кончится буран, и тогда — приедет он? Проще было, наверное, перебежать через площадь к директору и узнать — где он, и даже позвонить по телефону на ту же ферму! Но тогда ей не пришло это в голову. Она ждало, до изнеможения — только бы он приехал, и ничего больше!