В сумерках около клуба, длинного и глинобитного, тарахтел движок кинопередвижки. У клуба не было крыши — одни стропила стояли голые, как ребра, на сиреневом небе, и тоненький литой месяц сквозь них проглядывал. На конце деревни играла гармошка, и девчата танцевали друг с дружкой прямо посреди улицы — белели в потемках ситцевые платья. Парни стояли вокруг и курили — блуждали светлячками огоньки папирос.
— Споем? — сказала Анка.
— Споем!
— Что споем?
— Перелетные птицы, — сказала Лёлька.
Песня последних харбинских лет: «…не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна!»
Но, странно, совсем как-то обыденно звучала она сейчас на казанской улице. Словно отошло все, что они вкладывали в нее, когда пели в Харбине. Родина достигнута. И песня эта — вчерашний их день, и он кончился бесповоротно, а их сегодняшний день еще не начинался, и они сами не знали, какими окажутся в этом сегодняшнем дне.
Ночевать Андрея уложили у Анки в узенькой боковушке. Анкина мать устроилась на полу, а сама Анка пришла с ночевой к Лёльке, и они долго не спали и шептались на полуторной салатной койке.
— Ты знаешь, зачем приезжал Андрей? — говорила Анка. — Он сделал мне предложение — выйти замуж. Жена у него в Бразилии, он знает, что мы с Володей расстались из-за отъезда. И может быть, я подумаю серьезно…
— И что ты сказала?
— Я сказала — нет. Я сказала — Володя разыскал меня, он прислал письмо из Курганской области, и после уборочной мы встретимся. Я поеду к нему, и мы все решим — как дальше…
…А вообще-то, я сама не знаю, как у нас будет дальше. Мы так плохо расстались. У меня все документы были готовы, а он тянул — из-за своей мамы, они собирались и продавали дома. Я сказала — едем вместе или — как хочешь! А он остался со своей мамой! Это ж такой человек — бесхребетный! И с регистрацией мы затянули, потому что он все боялся огорчить маму! А потом было поздно, и мы попали в разные эшелоны. Мы только договорились: я напишу ему сразу с Отпора, куда меня направляют. Но мы так плохо расстались…
— Но ты же любишь его!?
— Да нет, пожалуй… Я любила Ивана — его забрали в сорок пятом. А это просто — мой Володя. Мы года два — вместе. Ты думаешь, легко жить в пустоте?
Потом они молчали рядом, смотрели на белеющий квадрат окна.
— Ладно, давай спать, — сказала Анка, — я тебя совсем заговорила!..
Утром Андрей пошел пешком на станцию. В выходной машины не ходили, но Андрей надеялся, что его все же кто-нибудь подвезет. Анка с Лёлькой проводили его до второго околка, распрощались, и дальше он пошагал один вниз по гриве.
Околок — крохотный, весь прозрачный от солнца, и березочки росли в нем совсем молодые и радушные. В околке — поляна, земляникой забрызганная — мелкой, душистой, кисло-сладкой. Лёлька и Анка собирали ягоду в горсти, и просто лежали в траве, смотрели в небо сквозь узорные зеленые веточки.
— Скорей бы начиналась уборочная, — сказала Анка. — Ты уже знаешь своего комбайнера?
— Какой-то Ячный, — сказала Лёлька. — Я его еще не видела. Говорят, он только что из армии и сам будет косить первый год. Только бы не ругался!
— Пусть ругается, лишь бы человеком был, — сказала Анка. — А у меня, знаешь — тот старичок, Федор Трофимович, знаешь?
— Знаю.
— Говорят, он не вредный. Ну, там видно будет. Скорей бы уборочная!
3. Уборочная
Па уборочную в Благовещенку выезжали второго августа, сцепом двух комбайнов.
Около десяти утра на поле перед усадьбой пришел трактор. Долго топтался и пятился и делал все, что полагается, чтобы сдвинуть комбайны с места, предварительно соединив их в цепочку. Комбайн Ковальчука — комбайн Ячного. Лёлька впервые увидела своего комбайнера и не успела еще в нем разобраться. Какой-то сухой он, неприветливый, что ли? В летной фуражке с голубым околышем. На Лёльку взглянул как на печальную необходимость — и только.
Со сцепкой комбайнов возились сообща — оба комбайнера и штурвальный Ковальчука, Лёлька тоже должна была заниматься этим делом — ее святая обязанность, как штурвальной, но разные железки, которыми комбайн прицеплялся к трактору, оказались такими тяжелыми, Лёлька разбила себе руки! Мужчины прекрасно обошлись без нее. Ячный ничего не говорил, только сердито поглядывал, и Лёлька совсем растерялась — вот оно, начинается…
Мужчины устроили перекур, Лёлька отошла в сторону, расстроенная, стояла и пыталась отчистить масляное пятно на совсем новом ватнике. Трактористу нечего было делать. Он высунулся из своей кабины и заулыбался, как показалось Лёльке, нахально.
— Алёна, привет! — крикнул тракторист и по местной моде лихо сдвинул кепку на затылок. Раньше его Лёлька на усадьбе не замечала. Или просто они все там одинаково черные от мазута, а тут он сидел, в дорогу собранный, — рубашка чистая клетчатая.
— Ну, чего ты молчишь? — прицепился тракторист. — Вот, тоже мне, загордилась! Как тебя зовут? — спросил он уже серьезнее.
— Лена, — сказала Лёлька. Все почему-то зовут ее Ленкой на целине и никто — Лёлькой. Словно, правда, Лёлька осталась там, а здесь другое существо, на прежнее непохожее.
— Я же говорил — Алёна! — обрадовался тракторист. — Давай познакомимся! Нам работать совместно!
— Усольцев, поехали, — крикнул Ковальчук и на ходу раздавил сапогом недокуренную сигарету.
Тракторист спрятался в кабину, задвигал своими рычагами. Трактор пополз на первой скорости к выезду из села.
Комбайны сдвигались с места медленно и ехали неохотно, тарахтя железом, переваливаясь по-гусиному по колючим колеям. Позади оставалась перепаханная дорога да голые пятна вдавленной земли на поле, там, где стояли комбайны.
Дорога уходила в глубь степей. Именно — в глубь. Лёлька ощущала это медленное погружение в огромную синеву и тишину. Трактор тарахтел, но тишина была сильнее маленького трактора, поглощала его тарахтение, как спокойная вода, и Лёльке становился слышен шелест травы у дороги и треск кузнечиков.
Степь не была ровной, как думалось ей, — степь колебалась валами — покатыми гривами в ярко-желтых квадратах созревшей пшеницы. Далеко по гриве двигался другой, совсем маленький, комбайи, и ветер, словно дым, тянул за ним хвост пыли от копнителя. Но шума мотора не было слышно — поглощала тишина.
Лёлька сидела на мостике у бензобака и дышала тишиной. И сердце ее, судорожно сжатое весь этот месяц непривычной новизны, раскрывалось медленно, как кулачок, и подставляло солнцу ладошку.
Как хорошо! Как хорошо было бы, если бы не мама и не Юрка! И как хочется просто жить и дышать, и радоваться Родине, и не думать о грустном! Устала она от мыслей о маме! И может быть, все будет хорошо, они еще встретятся, и даже с Юркой не все — окончательно?..
Соленые озера лежали но степи, как ровные матовые стекла. И белые птицы кружились над ними. Чайки? Разве на суше бывают чайки? Пятна околков проплывали по горизонту, как острова. Солнце садилось, небо расцвечивалось акварелью розовых и желтых тонов и, наконец, прозрачно-зеленых, там, где кончался закат и начиналась ночь с первой, очень яркой и холодной звездочкой.
Синева сгущалась в камышах. Волк, настоящий серый волк, вышел на дорогу, Лёлька сидела высоко на комбайне, но все-таки ей стало страшно. Волк постоял у обочины, проводил комбайн глазами — только закат сверкнул в них алым отсветом, и невозмутимо ушел в кусты. Нечто прекрасное было в этой степной дороге в сумерках…
— Ты чего улыбаешься? — спросил на остановке опять подвернувшийся тракторист.
— Хорошо, — сказала Лёлька. — Правда, хорошо?
Усольцев снисходительно согласился. Степь для него привычная и само собой разумеющаяся.
В Благовещенку приехали ночью.
Редко светились по улице неяркие пятна окошек. Лёлька шла за своим комбайнером и боялась потерять его в темноте.
Потом была чужая изба и керосиновая лампа на гвоздике на стенке. Хозяйка крупно нарезала на стол хлеба и малосольных огурцов в общей глубокой тарелке.