— Завтра приступайте, — распорядился директор. — А на штурвал к Ячному поставим Остапчука (Лёлька вспомнила — это один из копнильщиков).
Собрание кончилось. Ячный сел с директором в «газик» и умчался в МТС за шестеренкой. Комбайнеры пошли ужинать к столу под березками, а Лёлька забыла, что собиралась мыться. Она сидела на лавочке у боковой стенки вагончика и пыталась сообразить, что произошло.
Да, ей было трудно, и она проклинала комбайн, но она не хотела, чтобы ее снимали со штурвала! Целое лето она готовилась к этому и надеялась, что привыкнет постепенно. Ей даже казалось, она уже начала привыкать, если бы не рука! Рука подвела ее окончательно! А Ячный все-таки не прав, что она недобросовестная! Она старалась, и облизывала комбайн из последних сил, и шприцевала каждый подшипник, пока по краю его не выступит вязкая желтая полоска солидола.
Ее перевели в весовщики, и, наверное, нужно радоваться. Она знает Шуру Новикову. Обычно они косят вовсю, а Шура только идет из деревни, в ярком платочке, вполне умытая и выспавшаяся. И, значит, действительно покончено с грязью и солидолом. И все-таки ей жалко комбайна. Она не справилась. Она ехала на Целину и не справилась!!
Лёлька прислонилась затылком к стенке вагончика и всхлипывала, и слезы бежали, оставляя на щеках светлые дорожки.
Кто-то подсел к ней на лавочку. Лёльке было не важно — кто.
Это оказался Усольцев. Он сидел рядом и молча курил. И поглядывал на нее дружелюбно. Лёлька сама не заметила, как начала говорить.
Она не ожидала такого от Ячного! Это — неправда, что он сказал на собрании! Неправда и несправедливо! Она не думала, что советский человек может допускать несправедливость!
— Слушай, Алёна, — сказал наконец Усольцев, — ты чего-то не то несешь, — ему, видимо, надоел Лёлькин сбивчивый монолог, и он решил внести ясность. — Ну сняли тебя, ну, и правильно сняли! Тебя считать учили? Ну, и будешь теперь считать центнеры — самое для тебя подходящее.
— Мне стыдно, — всхлипнула Лёлька.
— Подумаешь, застыдилась! Ты же должна понимать — тут каждый час горит, а ты будешь год приноравливаться — кому это надо!
Лёлька замолкла и взглянула на Усольцева с доверием.
— А про советских — это ты брось! — рассердился вдруг Усольцев. — Что ты можешь судить о советских, да еще по одному человеку!
— Но ведь он мог по-другому, без собрания…
— Ну, мог, ну и что? Ему нужен заработок, а ты его по рукам вяжешь! Он мог сказать тебе по-хорошему: знаешь, шагай отсюда, а он сам первый год косит, ему перед директором нужно показаться. Люди разные. И это ж — работа! А реветь нечего!
Усольцев смотрел на нее и теперь откровенно улыбался.
— У тебя зеркало есть? Посмотри, какая красивая!
Лёлька, всхлипывая, вытащила из глубин комбинезона мутный зеркальный осколок, потерла его о коленку, посмотрелась и опять зарыдала: слезы, размазанные по лицу, выглядели ужасно.
— Ну, чего ты? Ну, чего? Вот дурная!
Он схватил внезапно рукой ее вздрагивающие плечи, и Лёлька прижалась нечаянно к его плечу, обтянутому клетчатой ковбойкой. От плеча пахло дымом и бензином, совсем как от рукава Мишиной куртки.
— Алёна, — сказал Усольцев, — давай выходи за меня замуж!
И так захотелось ей поверить ему, хотя и знала она, что он шутит, Усольцев, так захотелось поверить и не отнимать лица своего от клетчатого кармана его ковбойки, кстати уже грязного от слез ее — таким он показался ей добрым и надежным! И наверно, от одиночества своего (совсем одна на такую большую страну) — чуть-чуть не сказала она: «Ладно!», — только опомнилась вовремя, выпрямилась и отодвинулась. И стала искать по карманам носовой платок.
— Покажи руку, — сказал Усольцев. — Слушай, тебе надо к врачу. Что ты думаешь, когда у тебя такая рука! Тоже мне — китайка беспомощная!
Минуту поразмышлял, а потом произнес:
— Знаешь, подруга, топай сейчас в село. Там как раз ваш китайский фельдшер на медпункте. Тут всего по дороге четыре километра. А утречком придешь на ток.
— Уже темно, — сказала Лёлька.
— Испугалась! Минут сорок ходу, не больше! Может быть, проводить, миледи?
— Нет, нет, — заторопилась Лёлька. — Я сама.
— Знаешь, Шульц еще косит, и ты можешь подъехать на последней машине. Ты иди ужинать. Будет машина — я тебя позову.
— Спасибо, — сказала Лёлька.
За стенкой вагончика комбайнеры укладывались спать и стучали сапогами. Тихо пиликало радио.
Лёлька пошла на кухню. Эмма подбеливала плиту, но все-таки кинула Лёльке в миску толченой картошки плюс соленый огурец. Лёлька сидела на краю кухонного стола и ела эту картошку, как самое прекрасное блюдо.
Потом в кухню заглянул Усольцев. Он согнулся пополам в проеме низенькой двери и крикнул:
— Алёна, давай быстро, машина уходит!
Лёлька бросила алюминиевую ложку и побежала.
— Сережка, — позвала из глубины кухни Эмма.
Усольцев шагнул в кухню и прикрыл за собой дверь.
Шофер Гриша захлопнул дверцу кабины, и машина пошла в темноту по степной дороге. Гриша торопился, бешено гнал, и Лёлька подпрыгивала на пружинном сиденье. По земле метались косые полосы света, выхватывали из мрака корявые колеи и пригнутую траву у обочины. Впереди была ровная чернота, и не поймешь, где кончается степь и где начинается небо.
4. Усольцев
Хлеб идет — полные кузова. И вся дорога от тока до Багана укатана до синего блеска. Машины, машины — военные, болотного цвета грузовики и прыткие колхозные ЗИСы. Сухую листву сбивают в околках — только шорох стоит!
Хлеб высыпается из кузовов на ухабах — дорога до Багана проросла по краям молодой зеленой пшеничкой. За три километра до элеватора стоят на дороге районные бабки с веничками и мешками и подметают — по-хозяйски… Лёлька никогда не видела сразу столько хлеба.
Хлеб лежит на току громадными желтыми увалами. Лёлька и Шура Новикова работают, разделенные этим сыпучим гребнем. У Шуры — свои комбайнеры, у Лёльки — свои. Лёлька ходит по зерну, как по песку. За день полные боты начерпывает она пшеницы. Она вытрушивает эту пшеницу ночью, дома в Благовещенке у порога Нинкиного медпункта, а потом Женя удивляется, почему к медпункту сбегаются все соседские куры. Лёлька ходит по зерну и лежит на нем, когда долго нет машины. Солнце печет на зерне, как на пляже, и можно, наверное, запросто загореть!
…Подошел «ЗИС 25–13» от Ковальчука. Лёлька заскочила ногой на колесо и заглянула в кузов — с верхом. Да еще борта наращены. Три тонны будет. Она, конечно, весовщик, но никаких весов у нее нет.
— Весы? — удивился колхозный бригадир. — Пиши, как видишь. На элеваторе все равно перевешивают. — И она записывает на глазок и по емкости кузова и переживает при этом: если бы можно было все взвесить по-настоящему!
Борта машины откинули, и две девчонки из Новосибирска в синих байковых лыжниках выгребают зерно на ток лопатами. Шофер вышел из кабины, Лёлька сунула ему ведомостичку, и он расписался, обмакнув ручку в лиловую от разводов непроливайку.
— Ковальчук велел передать: зерно — сухое, пиши три с половиной, — сказал шофер.
Шофер — городской, незнакомый, и вообще в бригаде полно теперь городских: шоферы и девчата с Сибсельмаша. Девчата-грузчицы гоняют на военных машинах по трассе до Багана. И еще — солдаты. Они живут в большой палатке около вагончика, это их машины — огромные и блестящие.
Лёлька окунула руку в зерно — не такое оно сухое! Ковальчуку, конечно, нужны тонны. Учетчик измеряет угольником скошенные гектары, Лёлька подсчитывает дневные тонны. Тонны разделить на гектары — получается выработка. Ковальчук — знатный комбайнер и жмет вовсю — ему нужна выработка. А весовщица Шура говорит: пиши меньше. Зерно усохнет и полегчает. Откуда ты возьмешь тогда недостачу? Действительно, откуда? Лёлька не знает, кого слушаться. Она пишет среднее: три триста, и ей страшно от этих, на ее шею повешенных, гони!
«ЗИС 25–13» отошел. Можно сесть на расстеленный ватин к у подножия зернового хребта и подумать о своем: о Сережке Усольцеве, который сказал ей — выходи за меня замуж… А можно взять похожую на совок плицу и покидать зерно вместе с колхозными женщинами. Вон их сколько сегодня на току — пестрые передники, пестрые платочки. Зерно захлестывает ток, зерно «горит» в непросушенных грудах, и надо веять его и перелопачивать.