— Жинка? — спрашивали шоферы.
Скоро вся очередь знала, куда они так торопятся, и сочувствовала.
На ночь застряли на втором пароме, на Тубе, хотя шофер гнал со страшной силой. Машина уткнулась носом в пустую воду и остановилась. Ночевали они в кузове под звездами. Сережка завернул ее в свой пиджак и прижал к себе покрепче — чтоб но замерзла. Она и правда не замерзла в ту ночь — щекой на Сережкином плече, хотя пиджак к утру покрылся чем-то вроде инея.
На рассвете на Тубе лежал молочный туман, и плоты шли из мокрых бревен. Паромщик проснулся и загремел цепью на том берегу. Лёлька умывалась водой из Тубы — парной и прозрачной и думала: сегодня она увидит их…
В полдень проскочили Идру — серый бревенчатый райцентр. Шофер выгрузил их на тракте у поворота на Луговую.
— Еще километров десять, — сказал шофер. — Там они — китайские семьи. Я сам завозил их третьего дня.
— Пошли пешком, — сказала она.
Сережка перекинул чемодан через плечо на веревочке, снял сандалии и шел босиком. Она тоже сняла тапочки. Дорожка сквозь лес — две колеи в траве. Трава кудрявая, как коврик, вся в крохотных цветочках, похожих на желтые звезды. Она шла быстро, прямо по этим микроскопическим звездам, а Сережка пыхтел сзади с чемоданом и ворчал:
— Ничего себе, разбежалась!
День кончался. Солнце уходило за горы, и склоны задвигались тенью. В лесу отстаивался зеленый сумрак, только в просвет над полянами еще падало солнце. Запах свежего леса и влажной земли, запах лета и юности — совсем как некогда в Маоэршани! Оказывается, всюду на земле одинаково пахнут лиственные леса — грибами, павшим листом и земляникой. А она думала — только в Маньчжурии, и тосковала в сухих степях!
Она летела и ни о чем больше не думала, кроме своего стремления. Совсем не устала, только поглядывала на солнце, как оно закатывается за вершины. Скорее. Скорее.
Снова спуск. Большие избы стоят вдоль дороги. Это еще не Луговая, но уже скоро.
А горы сдвигаются в узкий коридор, темный, заросший папоротником. А горы раскрываются на просторный луг, и Лёлька бежит по клеверу. Гуси, похожие на лебедей, вежливо встают и уступают ей дорогу. Речка Седа. Мутная от дождей и скорости. Еще совсем немного.
— Идем вброд, — говорит Сережка.
И она входит в воду, и идет, держась за Сережкин пояс, одной рукой подбирая мокрую юбку. Вода толкает ее, вымывая из-под ног камешки.
Галечный бережок. Круглые кусты ивняка и горы вокруг — красоты удивительной.
Вот они — крайние дома. Сельпо, запертое на большой висячий замок. Мимо. Еще совсем немного. Совсем…
Надо бы надеть тапочки — подошвы колет разными деревенскими щепками и колючками.
Папа стоял у темной бревенчатой избы в белой махровой рубашке навыпуск, по последней моде.
Она бросила Сережку и побежала к папе прямо по колючкам.
И тут она увидела маму. Рядом, на печурке из трех камней, стоял харбинский, уже порядком закопченный чайник, и мама сидела перед ним на корточках и раздувала огонь круглым, как пальмовый лист, китайским веером.
А через неделю они будут ехать в кузове трехтонки, высоко на маминых вещах — мама, папа, Сережка и Лёля. Она будет думать, что везет их к себе в Казанку, где папа сможет работать строителем. (Но это — не так — на полпути жизнь повернет их к большому городу Новосибирску, но она еще не знает этого.)
В Идринском совхозе папе не нашлось дела по специальности, он опылял турнепс, и она возмутилась. И помчалась к управляющему: инженер-железобетонщик — тридцать лет стажа! Управляющий пожал плечами: нет штатной единицы, и прекратим разговор, пусть работают где требуется! Она вскипела. И преодолев различные дорожные трудности (пешком, вброд, на попутных, в ночную грозу на моторке), она ворвалась, наконец, в кабинет в тресте совхозов. Она ворвалась в дверь, обитую кожей, а товарищ, сидящий за столом, еще прижимал к уху телефонную трубку и — что ей нужно — не понял ничего вначале. Но она ему высказала! Неправильно — держать инженера на турнепсе, с государственной точки зрения. И неэкономично, если он может строить и приносить пользу! (Откуда взялись в ней все эти деловые слова — ни когда прежде она их не употребляла?) Даже кулачком постучала она по столу, совсем коричневым от казанского засушливого загара. Товарищ посмотрел на кулачок изумленно и на нее — в пестрой юбке из китайской дабы, с каймой по подолу, в тапочках, совсем серых от пыли абаканской, и подписал заявление: «Отпустить, не препятствовать, оказать содействие транспортом…»
(Собственно говоря, у дверей кабинета этого и началась она, какой станет потом в Деле: проходить — силой правоты, воевать, добывать, спорить, но этого она тоже не знает еще…)
…Грузовая, задыхаясь, лезет на горную верхушку прямо в облако, а потом, снова, как самолет, устремляется вниз в пустоту, и колесо на повороте долю секунды крутится над провалом. Синие Саяны внизу, как Маньчжурские сопки, только масштабнее. Какой же ты крохотной, оказывается, была Маньчжурия перед этим миром. которому нет конца и разнообразия!
Смешные рыженькие суслики столбиками сидят на дороге и только в последнюю минуту кидаются врассыпную из-под носа грузовика.
Летом пятьдесят пятого она уезжала из Казанки навсегда. Она упорно точила Сережку, и он, наконец, сдался. Хотя ему совсем не хотелось уезжать. Он сказал категорически:
— Езжай вперед. Устроишься, пропишешься — после уборочной переедем.
И она собралась, а Сережка оставался один в Казанке на лето. И как-то не по себе было ей от этого, и стыдно уезжать с целины, и неправильно — вопреки принципам своего ССМ: «Куда бы ты ни послала пас, Родина, мы будем жить и работать с честью!». Но она не могла иначе. Диплом в шелковых корочках торопил ее, уложенный на дно чемодана…
Прощаясь, она ходила по Казанке, тихой и сонной в полуденном зное, мимо плетней и желтых склоненных подсолнухов. И ей стало жалко Казанки, хотя она считала ее нелюбимой. И неловко как-то покидать ее в такую засуху — словно оставить в беде!..
Она торопилась в Баган к поезду на час сорок. Она стояла около дома и снимала с веревки последние стираные Сережкины майки и увидела Анку.
Анка шла по тропинке от деревни и была какая-то странная. Прошла свое крыльцо и остановилась около.
— Лёля, — сказала Анка. — Иван жив! Мне написали. Он сейчас в Тайшете. Это точно. Ой, Лёлька, что ж мне теперь делать?!
Она стояла, нагруженная грудой белья, и не знала, что следует сказать в таком случае. И белье ей мешало, конечно. Она поддерживала его подбородком.
— Анка, подожди, я сейчас.
Кинулась в дом, швырнула белье на табуретку и снова выскочила на крылечко. Анка была метрах в двадцати от дома, сидела около соседнего соленого озерка, на траве, жесткой от пыли и засухи, и она опустилась с ней рядом, потому что не могла же оставить Анку в такую минуту! Солнце пекло, и горизонт шевелился от зноя.
Озерко настоящее, только крохотное. Длинноногие пичуги ходили по его мелководью и что-то клевали в грязи. На Апку с Лёлей они не обращали внимания.
— Я поеду к нему, — сказала Анка.
— Ты подожди, ты подумай, а как же Володя?
— Ах, Володя! — отмахнулась Анка. — Ему тяжело со мной, ты видишь. Я ему не по плечу. И что мне Володя, когда Иван жив!
— Но он твой муж!
— Володя уедет к маме. Так лучше.
Что тут скажешь? В чужой судьбе — руками разведешь…
— Но ты напиши мне, если мы больше не увидимся!
— Напишу, — сказала Анка.
— Алёна! — кричал на всю степь Сережка, стоя на крыльце сборного дома. — На поезд опоздаешь!
Когда отъезжали от Казанки на попутной машине, она в последний раз видела Володю. Он шел через поле от усадьбы на обедепный перерыв. Володя еще ничего но знал, но был, как обычно, усталый, злой и несчастный.
Потом и сборный дом спрятался за горизонтом — совсем новенький дом из желтых досок…
Продолжение
В марте шестьдесят пятого она была в командировке под Братском по проектированию автодорожной сети. Жила в гостинице в Падуне, и прямо под окнами было замерзшее море цвета перламутра, белая дорожка кружила меж красных и зеленых брусчатых домов, и сосны стояли в изумительном куржаке.