Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дверь Сережка обил войлоком от мороза, картошка — в подполе и кладовка, полная пшеницы, той, что они с Сережкой заработали за лето. Правда, чтобы превратить ее в муку, нужно насыпать в мешки, отвезти на саночках на мельницу, а потом сеять, и сеять через тонкое сито. «Мама, привези мне сито, — пишет Лёлька в Харбин, — а то я хожу и занимаю по соседям!». Там уже объявили — с весны снова репатриация на целину. «Мама, приезжай, — пишет Лёлька. — И ничего не бойся — надо пережить трудности, чтобы только быть вместе!» Мама уговаривает папу ехать, папа колеблется, но мама собирается потихоньку, а Лёлька дает ей в письмах ценные указания, что брать — сито и мясорубку…

Задача, оказывается, — накормить Сережку, когда он приезжает с поля грязный и намерзшийся, ватник скидывает у порога! Не так просто, оказывается, и ничего она толком не умеет! «Мама, напиши мне!» — как сигнал бедствия за тысячи километров. И мама высылает инструкцию, на прочной картонке переписанную, — технологию кухонного производства. Лёлька повесила ее над плитой на стенку и сверяется постоянно. Вся Казанка варит одинаковые мощные щи, где много сала и капусты, и Сережке тоже нужны такие — не устраивают его мамины рецепты!

Руки у Лёльки черные от картошки, и не отстирать его рабочие ковбойки — сплошной мазут! Не узнать Лёльки в валенках, как кот в сапогах, платком крест-накрест повязанной по-деревенски. Неужели так и быть ей теперь до конца, ничем больше, только женой Сережкиной?

Или это не так мало — быть женой, когда рядом твой Иван-царевич, что увез тебя, правда, не на сером волке, а в пустой трехтонке, прямо в глинобитную мазанку районного загса?

Разве мало — родное плечо и дом, где плита пыхтит, раскаленная докрасна, а Сережка сидит и строгает что-то, обсыпанный опилками (вся мебель в доме Сережкиного производства — на березовых ножках), а она ворчит, между делом, что вот, опять не наметешься! А Сережка строгает невозмутимо, только отмахнется, как медведь на муху: «И что ты бочку на меня катишь!» “ Или поймает вдруг внезапно, на пути между столом и плитой, посадит на колени и погладит по волосам, как маленькую. «Да пусти ты, Сережка, у меня все руки в муке!» Разве мало этого — тепло очага — вечные вещи, не проходящие всю историю человечества? Кто объяснит теперь это Лёльке, когда в юности вкладывались в нее качества общественные, а семья — как знаешь! И потому — трудно и смутно ей, и дом — в тягость. Институтский диплом лежит на дне чемодана и мучает, как заноза.

Лёлька ходила к директору МТС. «К сожалению, ничего для вас нет, — сказал директор. — Не могу же я вас послать подвозить сено!»

«Куда тебя тянет? — поражается Сережка. — Что, я жену не прокормлю?»

— Ребенка бы тебе, — сказала Анкина мать, — забудешь, как дурью маяться!

Лёлька ездила в Баган в низенький домик районной редакции. Ей сказали: пишите заметки. Но что она может написать о людях в четырех стенах, от мира отгороженная белой пеленой бурана?

Сиди у окошка, в пустую степь смотрящего, с керосиновой лампой у голубой шторки и жди своего Сережку!

И она выходит во тьме на обмерзшее крыльцо, в накинутой шубке, и слушает — не гудит ли трактор, и смотрит — где там зарево фар по горизонту? Ничего нет впереди, белое безмолвие, как у Джека Лондона. Синева — не различишь, где степь, а где небо… Только МТС шумит движком, сверкая огнями, — оазис света во тьме…

Дышит рядом во сне Казанка под снежными грибами крыш, и ничего не знает о ней Лёлька. Или просто не умеет прикоснуться к ней?..

В октябре после уборочной Лёльку принимали в комсомол. Заявление она подала еще летом, на курсах штурвальных, она не могла иначе — приехать на Родину и не вступить в комсомол, к которому стремилась всю юность.

Собрание было в конторе МТС, в кабинете директора, и ребята приходили со смены из усадьбы через дорогу, и приезжали из своих Грушевок и Ивановок, лошадок привязывали к брусу около крыльца, заходили в кабинет и рассаживались, кто где. Ребята все знакомые по уборочной, но все же Лёльке было жутко перед собранием и потом, когда она стояла и рассказывала свою биографию. И так это трудно, оказалось, говорить о своем, неизвестном здесь совершенно! Сережка сидел в углу, потупившись, и о чем думал — неизвестно, а ребята слушали и вопросов не задавали. А то, чем была она по приезде — в мастерских по локоть в солидоле, и на штурвале — зареванная и жалкая, и на току йотом — смешная со своей чернилкой-непроливайкой, знали они сами, и что тут ни говори — лучше не станешь! А теперь — что она? Мужняя жена, и только! lie так она мыслила вступать в комсомол, а во всеоружии трудовых достижений. И не так было на собрании, как хотела она, — буднично как-то: проголосовали единогласно. Не потому, наверное, что считали ее достойной и равной себе, а просто по-человечески: надо принять! И не было у Лёльки радости и полета, когда она шла с Сережкой домой через снежный пустырь, а как-то смутно и даже стыдно, а Сережка молчал и не помог ей ни в чем разобраться.

Когда вызвали в райком за членским билетом, день был морозный, но тихий, и дорога на Баган — чистой, укатанной, но все равно ни одной машины не собиралось в тот день в райцентр, и Лёлька пошла пешком — двадцать три километра. Ей нужно было в Баган на бюро к двум часам дня, и ничего не могло остановить ее, потому что это — комсомол!

Дорога — в ледяных рытвинах, рыжая от соломы и навоза, метелки травы, как лисьи хвосты, торчащие из-под снега. А вокруг пространство неизмеримое — пустота, только изредка — околки в инее, дымчатые и прозрачные, почти нереальные. Лёлька шла быстрым шагом — пять километров в час — надо успеть! И она дошла бы наверняка, да ее подвез с полдороги нагнавший на «газике» секретарь парторганизации.

И опять было не так, как хотела она, когда вручали ей в райкоме членский билет, — проще и обыденней.

И потом — никакой деятельности и движения, по которым тосковала она в Казанке. Разъехались ребята на кошевках по колхозам, собираются раз в месяц заплатить членские взносы, и на собраниях разговор идет о темпах ремонта техники, подготовке к посевной. Ничего она в этих вещах не понимает, сидит молча, и совсем плохо ей, словно не по праву она в комсомоле!

Она ехала сюда приносить пользу. У каждого человека должно быть единственное место на земле, где труд его максимально полезен. Наверное, для нее это все-таки не Казанка…

«…Казанка, роща белая в куржаке за усадьбой, словно опустившееся на землю облако. Вся в куржаке Казанка — плетни твои из ракиты, словно поседевшие волосы, и сухие стебли подсолнухов в снегу на огородах. Дороги твои, в степь уходящие, посеребренные, бугристые, сеном присыпанные дороги. Во дворах сено шапками на крышах пригонов, а сверху — пластами снег. Выбеленная земля. Дымы из труб — столбиками, запах деревенского дыма и стрекот трактора на краю села — вечный аккомпанемент тишины. И голос загрустившей коровы — рыжей и косматой зимой… Скворечники на кривых шестах над плоскими мазаными кровлями и сороки — черно-белые, словно тушью разрисованные, танцующие на копчике верхней ветки…

Казанка — первая моя родная земля, и плохо, наверное, что так и не сумела я полюбить тебя своевременно? Ты — вечный упрек мой, Казанка, потому что я уйду от тебя неизбежно. И хотя это будет правильно и логично — человек должен быть там, где он полезнее, все-таки ты — упрек, потому что ничего доброго я для тебя не сделала, только приняла людское радушие и первый хлеб на ладони. И что бы я ни строила потом, Казанка, так и останусь я перед тобой в долгу…

И люди твои — богатыри в стеганках, как в латах, лоснящихся под цвет металла, в шапках-ушанках. В чем-то предала я вас, когда уезжала из Казанки. И не права я буду, что увезу с собой Сережку. Он-то, на своем тракторе, на фоне берез бригадного стана, был бог целины, и я, наверное, виновата, что отняла у него это.

Казанка — сельсовет в степи под красным флагом — как форпост Страны Советов. Как же я не поняла этого тогда? Сельсовет, с покрытым красным кумачом столом, диваном деревянным в пеструю клеточку, сундуком железным у печки, под висячим замком — сейф и касса сельсоветская. Первая моя Советская власть, к которой рвалась я с чужбины, и прикоснулась наконец-то, и по узнала!

68
{"b":"213984","o":1}