Байкальская вода холодная-холодная. Лёлька набрала ее в ладони и поднесла к лицу — то же, что коснуться горсти родной земли! Почти десять лет она ждала этого часа.
Юрка стянул рубашку через голову и с разбегу кинулся в воду. Вода вздрогнула, и складки разошлись по сизой поверхности. Юрка плыл быстро широкими саженками, наверное, ему было здорово холодно. Или он ничего не замечал от восторга? Еще бы, теперь он способен переплыть целый Байкал! Вместе с Ириной они попали в Казахстан, в какой-то Кокчетав. Все правильно. И все-таки Лёльке больно видеть Юркины счастливые глаза. Может быть, именно это грустной нотой вмешивалось в праздничное движение эшелона? Она думала — будет праздник сплошной и нескончаемый, а получилось — трудно и как-то смутно.
Границу переезжали около трех часов дня шестого июня. Утром на станции Маньчжурия подали к платформе русские теплушки — красные, с подвесными лесенками и пожарными ведрами (такими Лёлька запомнила их по сорок пятому году). Началась перегрузка. Мужчины таскали нумерованные ящики и комоды. Ящиками заставили половину вагона до потолка. На другой стороне вагона — дощатые полки. Лёльке досталось место в углу на верхних парах, у квадратного окошка.
В два часа дня стал накрапывать дождик, мелкий и теплый, но на него никто не обращал внимания. Подошли трое китайцев в зеленых военных куртках — пограничники, постояли перед каждым вагоном и объявили: у кого остались деньги КНР — истратить здесь, через границу не перевозить. Все начали шарить по карманам и сумкам. Набралась мелочь — несколько тысяч юаней. Сложились, постановили купить общественный веник, и младший по вагону Алик помчался в станционную лавочку на перроне.
В два пятнадцать тронулись. Лёльке запомнилось — очень медленно. Дождик перестал, но небо оставалось серым. За Маньчжурией начались пологие холмы, под низкой ранней травой. Она все ждала: когда же она будет — граница? Граница — как удар колокола! Граница — как яркая вспышка! Но ничего подобного не происходило.
Поезд приостановился на минуту, а впереди были все те же холмы — покатые и бледно-зеленые. Наверное, от волнения Лёлька не разглядела, какая же она на деле, пограничная черта, — проволока или вспаханная полоса? Она смотрела вперед, потому что за тем, не отличимым ничем, холмом — русская земля, еще такая же, как здесь, но уже — русская!
Около насыпи — деревянная будка вроде стрелочной и дощатая скамейка перед ней. И пограничники в гимнастерках. Один — чистил сапог, поставив ногу на скамейку. И опять запомнилось это ей, как противоречие; в такую минуту — а он чистит сапоги!
Поезд двинулся. И как флаг на ветру затрепыхался красный лозунг на первом вагоне: «По призыву Родины — на целину!»
— Урра! — закричали в передних теплушках, там, где ехал Юрка.
— Урра! — закричали в Лёлькиной. Лёлька тоже кричала и ничего больше не помнила. Словно высокая волна захлестнула ее и понесла на гребне. Второй раз в жизни было с ней такое. Впервые случилось так, на Модяговском мосту, когда шли танки.
А потом был Отпор. По вагонам прошел строгий мужчина в белом халате и всем сунул градусники под мышки.
Вокзал — колонны, покрашенные под мрамор, и красные бархатные портьеры. За вокзалом — разрытая улица. На буграх свежей земли сидели солдаты с лопатами и курили.
А дальше — мокрая после дождя гора, и на ней дома длинные, одноэтажные, одинаковые. И наконец — магазин с непонятной вывеской — «Промтовары». Все, конечно, кинулись в магазин — выяснить: что тут есть в Советском Союзе? Всем только что выдали подъемные — шестьсот рублей на человека и три тысячи на главу семьи, и было еще непонятно — много это или мало — после харбинских миллионов юаней?
На станции у похожего на кассу окошка выдавали путевки, в порядке очереди: вагон — Курган, вагон — в Кулунду.
— Лёль, привет! — встретился Лёльке на перроне Юрка. — Мы — в Кокчетав. Это, кажется, в Казахстане? Это же здорово — Казахстан! А ты?
— Какая-то Грушевская МТС…
— Ну, пока… — Юрка громыхнул пустым чайником и помчался дальше, к зданию с вывеской «Кипяток».
«…Вот как оно получилось, Юрка: в самый великий день нашей юности — переезд через границу — мы не были вместе, и совсем как чужой ты бежал с чайником по отпорскому перрону…»
За барьером сберкассы — женщины в крепдешиновых платьях с крылышками (по местной моде) оформляли подъемные на аккредитив — опять новое и еще не освоенное слово. Начальник эшелона — мужчина полувоенного облика: китель с карманами, фуражка с квадратным козырьком — проводил на междупутье краткую разъяснительную работу:
— Граждане, когда покупаете спички, не суйте продавцам сторублевки; проверяйте сдачу — есть еще, знаете, всякий элемент.
Второй инструктаж проводил на станции Карымской банщик, старичок с интеллигентной бородкой. Он стоял на лавке в раздевалке, а все остальные внизу слушали: о порядке пользования тазами и железными номерками. Распоряжение — идти всему эшелону в баню было встречено старшим поколением со смутной тревогой: видимо, оно все ожидало какого-то подвоха от «этих советских». На всякий случай решено было оставить в вагоне при вещах дежурных.
В Карымской стояли долго и утомительно — ждали, когда все перемоются. По станции ходить не решались — а вдруг паровоз подцепят и эшелон уйдет? Напротив, на путях, женщины, крупные и грубые or своих рабочих штанов и загорелых рук, забивали тяжелыми молотками костыли. Таких женщин и на такой работе Лёлька никогда не видела: на Харбин-Центральной костыли подбивала путейская бригада из китайцев.
К вечеру, к эшелону, слетелась туча цыган — цыганята черные и кудрявые, цыганки в длинных сборчатых юбках и фартуках, словно выходцы из прошлого. В Харбине тоже были цыгане, но не такие колоритные. Цыганки приставали — погадать, и эшелонные жители не понимали — такое в Советском Союзе?!
А потом понесло, наконец, и закачало по Транссибирской магистрали.
Забайкалье с его плавными линиями, похожее на Трехречье. Июнь — цветущие склоны — поляна белая, поляна лиловая.
Качались на столе цветы в банке из-под абрикосового джема, качались поперек вагона на веревках стираные майки и полотенца, а когда машинист тормозил поэнергичнее, сверху падали на головы чемоданы… В центре теплушки сидело на сундуках старшее харбинское поколение и невозмутимо пило чай, словно оно все еще где-нибудь в Модягоу, на веранде, на улице Дачной.
Восемнадцать суток от Отпора до Багана.
Проснешься рано-рано и почувствуешь, что поезд стоит, а совсем рядом с твоим ухом за тонкой стенкой переговариваются и перестукиваются осмотрщики вагонов, а прямо перед твоими глазами рельсы лежат синеватые, запотевшие за ночь, и зубчатая скала нависает над станцией, и название у станции: «Декабристы».
И опять мимо идут горы все в соснах, на почтительном расстоянии от поезда. У брусчатой казармы девочка в ситцеватом платочке, русская девочка с картины Репина, сосредоточенно и бережно продает красно-кислую ягоду в газетных кулечках. Штабеля бревен на путях. И шустрый погрузочный краник работает не покладая рук. Запах дерева и паровозного дыма — запах дороги.
В дороге, как нигде больше, приходит к нам ощущение огромности нашей земли и ее красоты… Как хорошо, что она — здесь! А могло этого не быть, если бы не та ночь, сорок пятого года, с восьмого на девятое августа. И страшно представить, как бы она жила тогда? Страшно, наверное, прожить жизнь и так и не увидеть своей земли? У каждого человека есть его единственная Земля, и он должен быть с ней, даже если ему трудно…
В Чите отстал от эшелона Алик из их вагона. Виновата была слишком длинная очередь за мороженым. Алику в его четырнадцать лет просто невозможно было не попробовать отечественного мороженого! Эшелон пошел, Алик долго бежал за ним и, хотя из каждой теплушки к нему протягивались руки, запрыгнуть не сумел. Алькиной бабушке стало дурно, и ее поили валерьянкой. Алик догнал эшелон на пассажирском и был в диком восторге от вагонов — цельнометаллических! Умаявшись от волнений, бабушка уснула, и ее чуть не вытряхнуло на ходу из поезда — отодвинулась вторая дверь, которую все считали запертой, и бабушку едва успели подхватить вместе с раскладушкой.