Я слабовольный. У меня нет отчетливо выраженного характера. Может, именно поэтому мне всегда хватало упорства принимать жизнь такой, какой она была, и с той степенью гибкости, какого требовали обстоятельства. Это не хорошо и не плохо, и мне, в сущности, плевать, хорошо это или плохо и как на это посмотрят люди. Трудно сказать, заметно ли это во мне, но так оно и есть. А если покопаться в себе поглубже, то вряд ли найдется хоть какой-то убедительный довод к тому, чтобы я начал уважать все это, называемое между нами жизнью, заставляющее меня гнуться, как осиновая ветка под спудом дерьма, лишь бы не сломаться. Нет таких доводов. Во всяком случае, для меня их нет.
Когда я думал о годах, проведенных в рекламном агентстве, то с удивлением осознавал, что ничего не могу вспомнить. Не то чтобы совсем ничего, а ничего существенного. Череда бессмысленных действий, не приносящих мне ничего, кроме денег. У меня было время поразмышлять над этим, и, стоя ночью на балконе, я пришел к выводу, что моя зависимость от этого мира слишком велика, чтобы я мог почувствовать себя в безопасности, и что, оторванный от целого, я не становлюсь более свободным. Как сброшенный с дерева жук, я беспомощно перебирал в воздухе лапками, пытаясь вцепиться в любую другую попавшуюся ветку. Это было очень тяжелое открытие. Оно было похоже на ошейник.
16
В один из дней я посетил биржу труда. Она оставила во мне тягостное впечатление. На самом деле это называлось как-то иначе: не то бюро, не то комиссия, но какая разница? Я всегда сторонился и даже опасался больших групп людей, а то, что творилось на бирже или как ее там, явно относилось к миру насекомых – каких-нибудь термитов, застигнутых врасплох. И люди были какие-то особенно маленькие, прибитые. Все шевелилось и гудело, и понять что-либо – что, например, надо делать-то? – было решительно невозможно. И над всем этим густо – и, судя по всему, надолго – повис дух отчаяния.
Я сунулся сперва в одно окошко, и там мне даже не ответили, как будто я говорил беззвучно. Из второго меня направили в третье, оттуда в четвертое, перед которым набухла здоровенная очередь, и я испуганно вернулся туда, где со мной хотя бы разговаривали. Но теперь там сидела не та тетка, которая мне ответила, а другая, с сухим, поджатым, невидящим лицом убийцы детей.
– Скажите, где можно узнать о вакансиях антрополога или сотрудника рекламного агентства? – спросил я.
– Вы меня сбили, – глядя перед собой, тихо сказала тетка и побелела.
– Простите, я хотел узнать…
– Придется начинать заново.
– Я не хотел.
– Сколько можно? – Она отложила ручку.
– Простите?
– Не видите, что здесь люди работают?
– Вижу.
– Тогда что вам всем от меня нужно? – отчеканила она, не повышая голоса, но так, что я потерял нить. – Что вы все ходите? Никаких нервов не хватит. Никакого здоровья. Все ж написано. На стенах, на окнах, на потолке. Где еще писать? Как еще писать? На каком языке? На китайском? На французском? На арабском? На японском? На болгарском? На румынском?..
Она перечисляла, но я уже ушел – с чувством тоски, как будто мне безнаказанно нассали на ноги, и одновременно с глубоким облегчением.
17
А однажды ночью я встал, прошел в кухню и, ничего не соображая, съел трехдневный запас копченой колбасы.
18
Пару раз звонила жена. Спрашивала, как я там. Прислала немного денег. Хороший она человек, моя жена, внимательный. У нее был грустный голос. Никаких других вопросов она не задавала, и от меня тоже ничего такого не прозвучало. Я говорил, что все в порядке, хотя работы по-прежнему нет. Возможно, следовало соврать, просто чтобы поменьше волновалась, но я, к сожалению, всегда говорю правду.
Поскольку никаких надежд у меня не осталось, а погода стояла великолепная, я по полдня просиживал на скамейке перед домом. То есть с обратной его стороны, там у нас пешеходная зона. И наблюдал за прохожими, за детьми, за шпаной, за деловыми, за бродягами, потягивая пиво. Вот так ежедневно, с другой стороны дома, чтоб не общаться с бабками, сидящими перед подъездом, спокойно, с бутылкой дешевого пива. Мне некуда было идти. У меня не было дел. Вот этих самых, которыми обременен каждый человек с утра до вечера. Совсем. Никаких. Не было планов, стремлений, забот. Я ничего и никому не мог дать, но и мне ни от кого ничего не было нужно. Я был йог, буддист, камень, бабочка, пес.
Оглядевшись, я видел самое обыденное: детей, птиц, насекомых, грязь на асфальте, траву, небо, стены домов, облезлые мусорные баки… Сколь гармоничен был мир после прожитой жизни.
Почему я ни о чем не думал?.. Ни о чем. Как будто породнился с фонарным столбом…
С одной стороны эта наша пешеходная улица упиралась в церковь, но не прямо, так как в конце она раздваивалась, а визуально. С другой стороны выходила на трассу и дальше в парк. Отличные перспективы. Я от них никогда не уставал. Люди появлялись и исчезали, многие из них появлялись опять, и со временем я стал их узнавать.
Наблюдая вот так за людьми, кое-что начинаешь замечать, хотя и без всякой пользы. Например, один мужик время от времени выходил на балкон и, озираясь, выплескивал кастрюлю воды в опоясывающий наш дом густой палисадник. А как-то вечером был зафиксирован мною выбирающимся из этих кустов с пакетом под мышкой. Оказалось, у него там огородик с коноплей. Потом этот мужик сидел, качаясь, рядом, звал меня в астрал, угрожал и заливался беспричинным смехом. Старуха из второго подъезда торговала самогоном. Девица этажом выше торговала собой. А старый военный мастерил на балконе бомбу для каких-то своих идеологических нужд. Милейший человек, профессор, филолог, крупный мужчина моложавой наружности, хоть и седой, научный крот и любимец студентов, чуть не ежедневно выносил и аккуратно выкладывал на скамью охапку книг, всякий раз причитая, как бы оправдываясь перед ними: «Кто-нибудь да возьмет. Ну куда их девать. Ну совсем от них жизни не стало. Всюду книги: под столом они, на кровати они, даже в ванной тоже они. Нет, это просто невыносимо. Надо чистить, чистить и чистить. Надо, в конце концов, жить! Ну куда от них деваться?» А уже вечером возвращался домой с пакетами, набитыми новыми книгами. И так изо дня в день.
Все это можно было узнать, сидя на скамейке под палящим солнцем и потягивая пивко.
Я отлично загорел. Правда, только лицо, шея и руки, как у работяг и алкашей.
19
По правде сказать, я сам был удивлен такой своей черствости, невосприимчивости к собственной беде. У меня не возникало ни малейшего желания ныть, рвать на себе волосы, выть на луну. Такое могло быть, но раньше, когда я боялся потерять работу, которая была не столько зарплатой, сколько статусом. Однако теперь я только жмурился на солнце и дул пиво. Нет, правда, я был удивлен и даже обескуражен. Тем более что, упражняясь в самоанализе, я пришел к мысли, что все люди для меня знакомые и никто не друг, даже жена, которая бросила меня ради гинеколога. Это открытие не вызвало во мне сожаления, ибо, рассуждал я, можно ли быть свободным иначе, чем отринув род человеческий. Что, пожалуй, и несложно, если связывает с ним пара-другая условностей. Ну и кое-какие денежные отношения. Впрочем, денежные не считаются.
Главное, что теперь я был отдельно. Сидел отдельно. Жил отдельно. Себя ощущал тоже отдельно. Вот в чем кайф.
Говорят, в Голливуде шагу нельзя ступить, чтобы не встретить какую-нибудь знаменитость. А у нас можно встретить кого угодно. Кто понимает, тот согласится. За день хочешь не хочешь, а встретишь такое количество этого самого, в полном смысле слова кого угодно, что невольно задумаешься: кто-то из нас инопланетянин. При этом даже никуда и ходить не надо: сиди себе на скамейке, оно само придет. И что самое интересное – вся эта круговерть происходит рядом, в шаговой доступности.