Признаться, я тоже сделался задумчив. Но по другой причине. Покоя мне не давал вопрос: что делать, если она родит моего ребенка? Тем более что я очевидно мешал, я занимал место в ограниченном пространстве чужого мирка. Почему-то у меня не возникало сомнений в том, что рано или поздно Раиса ответит на мои вопросы, если, конечно, раньше не выставит меня за дверь. А у нее, похоже, уже руки чесались.
Что будет, если я окажусь на улице, странным образом меня не волновало. Хотя к такому развитию, конечно, был не готов. Я словно отделил себя от своего бренного тела, и эта раздвоенность не вызывала во мне никаких других чувств, кроме равнодушия.
Из всего арсенала имеющихся у нас средств к самоспасению наиболее доступное и трудное – не думать.
45
Так продолжалось не очень долго.
Все кончилось недели три спустя. Я стоял на балконе и тупо разглядывал в сгущающихся сумерках группу подростков, которые уединились в кустах с явным намерением зарядиться ганджой, как вдруг сзади донесся еле различимый, глухой всхлип. Почуяв неладное, я вернулся в комнату. Кровать стояла в углу, и единственное, что различалось в полутьме, – сидящая на кровати фигура Раисы. Приблизившись, я тихо спросил, все ли у нее хорошо. В ответ – ничего. Повторил вопрос – тишина. Меня охватила зябкая неуверенность, поскольку она так и оставалась беззвучна и неподвижна. Тогда я зажег свет.
Раиса сидела спиной, голая, скорчившись в какой-то изумленной позе, как будто ее столбняком пригнуло книзу, так что лопатки выпирали бройлерными крылышками. Я взял ее за плечо и отодвинул в сторону – на свежей простыне темно-красными сгустками было разбросано нечто такое, что, по всей видимости, еще минуту назад составляло часть ее плоти. Раиса открыла рот и в беззвучном крике повалилась на бок.
Я заметался. Кинулся к двери, вернулся, чтобы накрыть ее простыней, снял трубку телефона, но он был отключен, потом выбежал на лестничную клетку и сквозь стекло увидел идущего Никодима. Я выбил локтем стекло и крикнул ему… что-то крикнул и ринулся назад. И пока Никодим грозным шагом мерил тесную прихожую и по мобильнику своему вызывал скорую, Раиса лежала в постели и смотрела на меня с такой ненавистью, что у меня кожа горела. Потом плюнула.
Врач, пожилая женщина, откинула одеяло, посмотрела, затем набросила одеяло обратно и села готовить документы на госпитализацию. Райка глядела на нее с безразличным оцепенением и ничего не отвечала. Наконец, почувствовав, должно быть, на себе ее пустой взгляд, врач сказала:
– Чего смотришь? Лбом стену не прошибешь. И нечего убиваться так. Его у тебя и не было. А если был, так он уже в раю. Не горюй.
Они ее увезли, а я остался с Никодимом, единственным близким мне существом. Я оглядел залитую желтым светом, опустевшую комнату, смятую постель.
Нет. Это даже не сон. А какое-то впечатление. Впечатление вдребезги разбитой тарелки, подумал я.
46
В Измайловском парке, в глубине леса, горел незаконный костерок. В углях костерка пеклись восемь увесистых картофелин. По кромке стояли уже разогретые три банки с тушенкой, бутылка водки, стаканы и хлеб, нанизанный на сучки и слегка подпаленный в пламени. Кругом нависала тьма глубокой ночи. И никакие посторонние звуки не заглушали хриплой болтовни Никодима.
– Мошка́ жрет когда? Когда теплая, спокойная погода, после дождя. Она лезет куда? Где задержаться ей, как клещу. Портянок навертишь – вот туда тебе мошка налезет и грызет. И еще комары, зараза. У нас был мужик, физик мы звали его. Он вот как сядет, вот так, и его не видно. Сплошь комары, вся спина. Так и весь человек. Ничем человек от этой гниды не отличается. Кроме, что и целит метче, и жалит жарче. Иногда такая мысль лезет, ребята, что все мы в дураках. Что сидит кто-то там, потягивает виски, курит сигарку и посмеивается, как мы тут суетимся по головам друг у друга. В коробке, которую он смастерил.
Разинув щербатые рты, слушали его подобревшие ханыги, присмиревшие в ожидании очередного стакана. А Никодим все проповедовал:
– Кому на часы кинуть или на це́почку – все равно, что на человека – одна бодяга. У нас, бывало, и того нет – часы выше. Не, так не годится. Милосердия нету в людях. Вот что плохо. Добрые – все. А милосердия нет.
Странно было слышать такое от жулика.
Наконец, выпили. Отдышались. Кверху от костра снопами взмывали рыжие искры. Сделалось хорошо, спокойно. Никодим сверкнул в мою сторону блестящим глазом и хлопнул по спине:
– Чего нос повесил? С женщинами всегда так – нельзя с ними очень. Надо держать расстояние. Надо как тот румын.
– Какой еще румын?
– Чего, не рассказывал? Ну! Слушай. Во время оккупации в Одесской области одна женщина – мне ее дочь показывали, живая такая, тихая старушка – так вот, спуталась эта женщина с румыном. А когда отступать стали, давай проситься: возьми с собой да возьми. Он ей: куда я тебя возьму, армия! Она и слышать не хочет, чуть слово – в рев, очень за ним тянулась. Тогда он говорит: ладно, возьму, только ты давай залезь-ка в мешок, а я, значит, тебя как багаж возьму, а потом, как поезд поедет, выпущу. Ну, она обрадовалась, прыг в мешок – и сидит. Тихо так, не шевелится. Поезд поехал, а мешочек так на станции и остался, пока люди не задумались.
– Выдумал, старый брехун?
– Почему выдумал? Пример показал. Не стоит к женщине уж очень близко прислоняться, не надо. Живи отдельно.
– Гм.
– Я тебя шо-ки-ро-вал?
– Напротив. Ты помогаешь мне думать.
– Э-э, не путай божий дар с яичницей. – Он с удовлетворением огляделся. – Хорошее место. Здесь меня не найдут. Уедем, брат? Вот так, как с куста. Возьмем и уедем. А?
Побренчали на банджо: Никодим – лихо, «Одинокого ковбоя», с душой; я – кое-как. Выпили еще и разошлись кто куда.
47
Через три дня Раису выписали. Я встретил ее перед больницей. У нее изменилась походка, стала мелкой и неуверенной. Я подумал, может, ей операцию сделали. Но нет, не было операции. Почистили что-то там и отпустили. Раиса мне не обрадовалась, но и не оттолкнула от себя, чего можно было ждать после всех событий. Лицо у нее потемнело, осунулось. Она заметно подурнела. От прежнего шика не осталось и следа.
Мы добрели до дому. Я предложил зайти в магазин за продуктами, она отказалась. Она вообще отказалась есть. Только пила воду и чай, в который я подмешивал сахар. Дома легла, подтянула колени к груди и так пролежала очень долго. Не плакала, молчала и не спала. Доктор сказал мне, что детей у нее, скорее всего, не будет. Боюсь, он сказал это и ей. Еще сказал, что необходима операция, деньги. Но денег не было. А главное, не было никакой заинтересованности в своей судьбе у самой Раисы. Я старался не трогать ее. Время шло. Я не знал, что делать.
Глубокой ночью я проснулся от каких-то близких тупых ударов. Плохо соображая, машинально включил светильник над головой. Раиса сидела прямо, повернувшись к стене, почти прижавшись к ней лицом.
– Что с тобой? – выдохнул я. – Ты почему не спишь?
Плечи ее приподнялись, примяв прекрасные длинные волосы. Она чуть помедлила, будто собиралась с мыслями, сделала глубокий вдох и лишь затем повернулась ко мне. В груди моей образовалась свистящая пустота. На меня смотрели широко распахнутые прозрачные глаза в густом обрамлении влажного, кровавого месива, в которое отчего-то превратилось все ее лицо. Из черного пятна на стене книзу ползли алые струйки. Я медленно подтянулся на руках, чтобы упереться в спинку кровати.
Она указала пальцем на стену.
– Там рай, – произнесла она, с трудом удерживая волнение. – Там мой ребенок. Я хочу к нему.
И, повернувшись, принялась размеренно, с чавкающим стуком ударять лбом о бетонную стену, пока я не стряхнул с себя одурь и не повис на ней, с усилием преодолевая невероятное для такого слабого создания яростное сопротивление, и не спеленал ее в перепутавшиеся, окровавленные простыни. Потом я запихнул ей в рот край полотенца и до утра просидел на кровати возле нее, зажав в кулаки свои волосы. Никогда в жизни мне не было так тяжело.