Глеб перегнулся через перила и заглянул в отвесную бездну.
– Не узнаю ничего, – сказал он. – Не понимаю. Смотрю – и не понимаю ни-че-го. А ведь я вырос в этом городе.
Назар, по-стариковски кряхтя, выбрался из кресла, пихнул Глеба в спину и осторожно встал рядом, держась за перила.
– А чего тут понимать? – Он сплюнул вниз и проследил за полетом слюны. – Все на месте. Крыши, улицы, дома, люди. Просто наше время резко отодвинулось. Как будто кто-то вырезал середину фильма. Осталось светлое начало. И сразу – печальный конец. А мы не успели к этому привыкнуть.
– Да, – согласился Глеб. – Все очень просто.
– Беда не в том, что происходят перемены, – вздохнул Назар. – Беда – когда они происходят слишком быстро. Ну, это все равно как большую яхту опустить в бассейн с купающимися. – Он пошевелил пухлыми пальцами для усиления образа. – Не тебе на ней плыть в светлое далеко. Но килем по башке может крепко заехать. А ведь ты просто в бассейн пришел поплавать.
– Да, в бассейне на яхте далеко не уплывешь – ни в светлое, ни в темное. – Глеб хмыкнул. – Поэт, мама.
– Ну ладно, ладно, – заулыбался Назар смущенно.
Он растер тлеющий окурок, отбросил его и повернулся к приятелю.
– А ты уверен, что ей вообще надо куда-то плыть? Может быть, ее задача – лишь демонстрировать намерение.
– Из всего, что ты сказал, друг Гораций, мой слух задело только это кто-то. Кто же этот кто-то, который вырезал середину моего фильма? Как его наказать?
– Зачем? – удивился Назар. – Тебя зовут Дон Кихот? Что толку рвать на себе волосы? Возьми саблю, пойди на задний двор, поруби крапиву.
– Изо дня в день человек делает одно и то же, думает об одном и том же, ненавидит одних и тех же, утешается одним и тем же. Жизнь превращается в ленту Мёбиуса, покуда он может понимать и чувствовать. Тут не крапиву – головы пойдешь рубить. Жаль, подвернулись наши. – Глеб оторвался от перил и бесцельно побрел по крыше. – Мне жаль, дружище, не более.
– Вот причина перемен, – заметил Назар. – Революция – от скуки.
– Плевать мне на революцию. Меня тошнит от просчитанной неизбежности. Пусть все останется внизу. Там! Если бы ты знал, как надоел я себе. Эти руки, ноги, сердце, мысли – одно и то же, каждый день. Трижды прав Скваронский: если бы знать, что жизнь нужна. Не надо – зачем. Просто – нужна. И можно не думать. Посмотри вниз – вон она, твоя революция, ползает. Какое нам до нее дело?
– Хандра, старик, – отмахнулся Назар. – С любым бывает. А все потому, что ты не работаешь. Работал бы, меньше думал. Ну что за занятие – бильярд?
– А разве работа нужна, чтобы не думать?
– И для этого тоже.
– Иногда обнаруживаю себя сидящим перед пустой стеной. Словно в дыру провалился, где меня нет. Посмотрю на часы – а уж и час прошел. – Он помолчал и добавил почти удивленно: – Но там ничего нет… Ничего…
– Только не свихнись, ради бога… Гляди.
На тротуаре внизу появился сильно пьяный финн, он вышел из бара. Вышел, замер на месте, пошатываясь. Каждую проходящую мимо девушку он молча, без эмоций, практически на ощупь хватал за руку. Кто-то вырывал руку, кто-то возмущался, одна двинула сумкой. Финн стоял, как скала.
– Спорим, снимет?
– Не-а.
– Два кралнапа.
– Сто баксов.
Облокотившись на ограду, они долго таращились вниз. Пятнадцатая пошла.
– Твоя взяла.
– Принцип финна. Гони сто грамм.
– Смотри, смотри! – вдруг заверещал Назар. – Голубей гоняют! Эх, пышно парят, стервецы!
– Где, где? – оживился Глеб.
– Да вон они, неужели не видишь? Откуда-то оттуда. А моих помнишь, какие? Аглицкие, почтовые! Голубятню лет десять как сожгли, а до сих пор жалко. Хотя куда их теперь?
Словно привязанная к невидимой нити, по небу носилась голубиная стая. Она походила на подброшенную кверху горсть конфетти. В сумбурном полете чувствовался какой-то задорный замысел, понятный птицам и человеку, оставшемуся на земле. Свистнул Назар, следом натужно свистнул Глеб. Потом свистнули вместе. Свист их потонул в мерном рокоте двух вывалившихся из пустоты небес вертолетов, на борту которых отчетливо различались красные звезды.
– Я, возможно, уеду, Назар.
– Далеко?
– Не знаю…
Их возвращение в бар совпало с появлением Линькова. Постояв в дверях с ошарашенным видом, по-бабьи прижимая к груди желтый пакет, Линьков перевел дух и ринулся в бильярдный зал, на голоса. Глеба он не заметил. В бильярдной Линьков нашел Барбузова, Кизюка и собутыльника Кизюка, вполне еще трезвых. Кизюк с товарищем играли против Барбузова. На кон была выставлена бутылка дешевого коньяка.
– Шары гоняете? – зловеще прошипел Линьков, вытирая пот рукавами. – Беспечничаете? – (На секунду он пришел в замешательство от вывихнутого словца, но, решив, что так того требует пафос минуты, удовлетворился.) – А между тем горит белым пламенем наше государство, мужики! Что будет, один я знаю!
– Во как, – сказал Барбузов, не отрываясь от игры. – Он один знает. Какая важная птица к нам залетела.
– Пока вы тут шары гоняете и коньяк хлещете, есть темные силы, которые все уже решили, есть. – Линьков отхлебнул из кружки Барбузова пива. – Ко мне один документик попал, очень хитрый документик. Такого в газетах не прочитаешь, и по телевизору никто не покажет.
– Это как же он к тебе попал? – спросил Барбузов доброжелательно. – С фельдъегерской почтой доставили?
– Все шутишь, голубчик, все тебе весело? – Линьков обессиленно упал в кресло. – А между тем завтра начнется такое, о чем нам всем знать не положено.
– Между тем хватит лакать мое пиво! Поди свое купи.
– Господи, пиво! Он думает о пиве! А ведь ты художник, Барбузов, должен вроде яйцами чувствовать социальные катаклизмы! Где твой нюх, художник?
Барбузов, сопя, зыркнул на Линькова:
– Ну уж точно не в яйцах.
– Да-а, ребята, вы хуже Удуева. Ленивы и нелюбопытны.
– Зато ты, Линьков, как я погляжу, шибко любопытный. Даже в трусы ко мне заглянул, – съязвил Барбузов.
– Я хотел сообщить вам страшные вещи, но вижу, что испугать вас может разве что пустая бутылка.
– Слушай, ты чего привязался? – спросил Кизюк угрюмо.
– Абсолютно не журналистский вопрос! Абсолютно! Уж кого-кого, а тебя все это должно бы заинтересовать в первую очередь. Я притащил сенсацию, а ты спрашиваешь, чего надо. – Линьков, торжествуя, опять отпил барбузовского пива. – Ты потерял политический нюх, нюх репортера.
– Ну, ты быстренько поможешь ему этот нюх унюхать, – буркнул Барбузов, раздражаясь. – Он ведь известно где. – Барбузов шагнул к Линькову и выхватил у него из рук свою кружку.
– Вы мне дадите сегодня слово сказать? – возмутился Линьков и потряс желтым пакетом над головой. – Совсем вы меня запутали!
– Кто тебе мешает? – сказал Кизюк тоном диктора и присел на стол. – Говори.
Получив слово, Линьков растерянно замолк и уставился на своих слушателей. У Барбузова бритая голова и красная шея. Кизюк – типичный завсегдатай кабаков, с заплывшими глазами, прикрытыми узкими очками интеллигента. Им скучно, они внимательно смотрят на него и ждут, когда он от них отвяжется.
– Во-от, – наконец исторг из себя Линьков, медленно возбуждаясь. – Бараны мы, братцы. Бараны. – Он горестно усмехнулся. – Через несколько часов, возможно, через сутки нам будет уже не до шуток. Какие же дьяволы нами вертят! Я перестаю воспринимать себя как человека – винтик. Нет, кусочек гальки, хрустящей под колесом, – вот что я такое!
– Хочешь пивка, Тарас? – Барбузов сочувственно протянул ему свою недопитую кружку.
– Оказывается, меня нет, я давно уже умер, лишь только родился, наверное. И вы, кстати, тоже. Мы все – просто статистика. А может, статистическая погрешность уже. Что вы так на меня смотрите? Не понимаете? Ладно, я не буду ничего говорить, просто зачитаю несколько страничек текста.
– Он в своем уме? – спросил Кизюк у Барбузова. – Я пришел сюда слушать лекции этого психа? Тыква и так трещит. Порше мопед купил, всю ночь обмывали. Короче, будешь отыгрывать бутылку или нет? – Кизюк слез со стола и взял кий. – А тебя, Линьков, наверно, опять по башке веслом шваркнули.