Вдруг она прижимает мою голову к своей груди и порывисто целует.
– Это в-временно, – шепчет она. – Это не на-авсегда.
Я сажусь в постели и обнимаю ее как родного, близкого мне человека. Сердце мое болтается, словно увесистая картофелина в пустом ведре. Кажется, весь мир сконцентрировался в этом теплом, отзывчивом теле. Она дышит тяжело и неровно. Откинувшись на подушки, я говорю – не ей, а куда-то в пространство, ничуть не рассчитывая на ее сочувствие:
– А что будет потом, когда пройдет это?.. Ясность ушла, сменилось время. И мне душно… Я не знаю, что со мной, но это не дает мне дышать.
Она стискивает мою руку. Я облизываю сухие губы.
– Что же это такое – это? Это – я? Или моя пустая душа? Или мое прошлое, которое укатилось назад спутанным комом, бесследно? Иногда мне хочется уехать. Куда-нибудь к морю, далеко. Все хотят бежать от себя непременно к морю… Забавно. Как будто море растопит грусть или, на худой конец, утопит тебя самого. И ты станешь рыбой. Или медузой без мозгов и страстей. Как это хорошо, когда без мозгов и… Я с трудом переживаю день. Один день. А сколько их еще? Тысячи?.. Это похоже на бессмертие.
– Кем ты был раньше? – спрашивает она.
– Архитектором.
– Здорово.
– А теперь я игрок. Я не хотел быть игроком. Мой друг не хотел быть барменом. Мой сосед не хотел быть безработным алкоголиком. И все мы не хотели быть тем, кем стали, и жить так, как живем.
Мы молчим, крепко обнявшись. Потом я говорю, оглядывая ее тело:
– Ты могла бы стать балериной. У тебя красивая фигура.
Она то ли усмехается, то ли ее лицо искажается болезненной гримасой.
– Стать ба-алериной в Алапаевске н-невозможно. А здесь, у вас, невозможно стать вообще нн-и-икем.
– Неправда. У нас тут очень даже легко стать никем.
– Т-тебе надо сосред-доточиться. С-собраться.
– Зачем?
– Чтобы жить.
– Боже мой, всего-то?
– П-просто жить, и все.
– Я больше не могу – просто.
Тыльной стороной ладони я чувствую, как увлажняются ее глаза.
– Что ты? – спрашиваю я.
– Мне жалко тебя, – шепчет она.
Я не в силах скрыть свое потрясение.
– Тебе жалко меня? – Я осматриваюсь вокруг. – Тебе? – Рывком я притягиваю ее лицо и осыпаю его поцелуями. Она пытается улыбнуться. Потом мы опять затихаем. Мне кажется, я никогда не оставлю ее.
– Этот шрам, – говорю я, – откуда он у тебя?
Она высвобождается из моих объятий, натягивает простыню и усаживается, обняв руками колени.
– Еще в род-доме. Всех н-оворожденных положили в какой-то к-контейнер под лампу, чтобы по-оддерживать ну-ужную температуру, потому что роддом отапливали п-плохо. Мне не повезло. Я оказалась сли-ишком близко к лампе, которая сожгла мне щеку. От б-болевого шока меня п-полупарализовало, но это прошло. П-правда, левый глаз с тех пор н-не видит. Довольно? Ничего красотка?
– Странно. Будто я уже это слышал.
Исподлобья она швыряет в меня отчужденный взгляд.
– Ничего странного, – глухо говорит она. – Ты здесь уже был.
Поздняя ночь. В палисадниках какие-то темные личности жгут костры. Круглосуточные пикеты на главных магистралях, состоящие из обозленных, полуголодных, трезвых, как ни странно, людей. Картинки, напоминающие революционные бдения в семнадцатом. Только на сей раз это не солдаты и матросы, а народ всякого сословия. Они неплохо организованы, они настроены решительно.
Я обхожу их стороной, дворами пробираясь к дому. Лифт не работает, на пятый этаж поднимаюсь пешком. Возле моей двери, прямо на ступеньке, съежившись, спит Кристина. Стараясь не разбудить ее, я осторожно открываю дверь и хочу взять девушку на руки, но она сразу просыпается и начинает бормотать сонную ерунду, невпопад: как потеряла свои ключи, как ей все надоели, как она соскучилась и как ей дурно, в каких клубах была и прочее, прочее – боже мой! Едва дойдя до постели, она падает на нее, не раздеваясь, мгновенно улетая в глубокий предутренний сон. Я стаскиваю с нее туфли и иду в ванную. Там сажусь на край ванны и долго сижу без мысли, разглядывая свои руки. Как-то Кристина вытащила меня в консерваторию на какой-то фортепьянный концерт. Наблюдая за происходящим, я тогда подумал, что пальцы у пианиста напоминают разбегающихся тараканов. Такой был виртуоз. Мои пальцы похожи сейчас на лапы свежесваренного камчатского краба, безвольные, мокрые.
Звонит телефон. На десятом звонке заставляю себя встать, пойти в кухню и снять трубку. Это мать. Медленно понимаю – это мать. Она возмущена моим давним отсутствием и тем, что я не поздравил дядю Колю с днем рождения.
– Ты никогда не был внимательным мальчиком, – говорит она. – Коля так много для нас делает. Я не понимаю, что происходит. Кругом какие-то баррикады. Может, ты мне объяснишь. Может, лучше уехать на дачу. Соседка сказала, что цены удвоятся. В таких случаях лучше всего закупать крупы. Так поступали всегда, когда повышались цены на продукты. Что ты молчишь, а?
Но я уже не молчу. Набрав полные легкие гнева, я хриплю, выпучив в зеркало глаза:
– Ты почему распускаешь сплетни?! С чего ты взяла, что я хочу жениться на Кристине? Меня уже весь город поздравил! Кто просил тебя звонить Назару и распускать сплетни?!
Секундное замешательство. Я успеваю перевести дух, как вдруг слышу в трубке восторженный голосок:
– Как он танцевал!
– Кто? – шепотом спрашиваю я.
Кажется, сейчас свихнусь.
– Нет, как он танцевал!
– Смерти моей хочешь? – Бедный лоб мой покрывается испариной. – Ты о чем, родная? Кто танцевал?
– Папа. Перед смертью.
– Все, – скриплю зубами, – до завтра, – и вешаю трубку.
Через минуту телефон звонит опять, так же настырно. Из последних сил встаю с края ванны и плетусь к аппарату. Ну разумеется, мать. Она считает, что я уже остыл. Этот тип человека для меня наиболее труден и даже тяжел. Актриса-неудачница с многообещающим стартом – что может быть проблематичнее? Она режет правду-матку, хотя для этого у нее меньше оснований, чем у случайного собутыльника, поскольку общаться с ней я начал в том возрасте, который вообще не располагает к общению, и то лишь потому, что, испытав себя в кино и сразу в главной роли, затем содержанкой у какого-то ресторатора и, наконец, набожной служкой при храме и во всем, конечно, разуверившись, она набросилась на меня, как на последнее препятствие к своему душевному согласию. До встречи с ней меня воспитывал отец. Мой младший брат остался у нее, превратившись, в конце концов, в гомосексуалиста. Как только умер отец, она постепенно залезла в мою жизнь по самые локти, которые я никак не решаюсь отгрызть.
– Из тебя ничего не получится, – заявляет она тоном прокурора, не ниже. – У тебя нет цели, устремлений. Каждый человек хочет состояться в профессии и в семье. Ты не только не состоялся, но и не стремишься к этому. Глеб, ты меня очень волнуешь. Ты какой-то безразличный, как будто тебя заморозили. А был такой хороший мальчик.
– Ты смотрела на часы? – спрашиваю я как можно мягче.
– При чем здесь часы? – искренне удивляется она. – Твой отец всегда понимал, чего хочет.
– Оставим его в покое. Он хотел только этого.
Она фыркает с явным неудовольствием. Потом жалобно говорит:
– Совсем меня не любишь. А мне так одиноко. Особенно вечером.
– Мама, ты не права. – Это все, что я могу сказать.
– Впрочем, ты меня знаешь, я без дела не сижу. Вот, стала опекать хор сирот при обители нашего храма. Такие светлые детишки. Из них обязательно что-нибудь получится. Мы поем и псалмы, и литургии, и советские песни, да. «На медведя я друзья», «Крейсер «Аврора», потом «Что тебе снится, крейсер «Авро…» – впрочем, это я уже называла. Ну, да не важно. Это умиление просто какое-то. Детишки все понимают. Тебе обязательно надо послушать. И тогда, может быть, и ты что-нибудь поймешь.
– Гм…
И без паузы:
– Кстати, я пирог испекла! Сама! С капустой! Меня соседка научила.